|
Публикации
2023
2022
2021
2020
2019
2018
2017
2016
2015
2014
2013
2012
2011
2010
2009
2008
2007
2006
2005
2004
2003
2002
2001
На смерть, на смерть держи равненье, певец и всадник бедный… Зинаида АРСЕНЬЕВА
…В тот день — 6 декабря — в городе властвовала непогода, ураганный ветер был такой силы, что я даже долго не могла открыть дверь, чтобы войти в уютное помещение БМЦ. А там уже собрались петербургские поэты, художники, журналисты, пришедшие почтить память Александра Введенского и познакомиться с только что вышедшей в свет книгой «Гость на коне».
До сих пор этот поэт был известен большинству лишь своими стихами для детей. Теперь есть возможность открыть для себя его «взрослые» произведения.
Пришедший на презентацию книги петербургский поэт Дмитрий Григорьев рассказал вашему корреспонденту, что в 80-е годы стихи Введенского выходили в самиздате: «Их печатали на машинке тиражом в шесть экземпляров, и эти рукописи ходили по рукам. Для меня лично Александр Введенский, как и все обэриуты, значит очень много. Его стихи отличались от всего, что можно было найти в сборниках «Дни поэзии» в те годы, своей яркостью, необычностью, элементами абсурда. Его прекраснейшая поэма «Потец» настолько легла на какие-то механизмы работы моего сознания, что я без усилий запоминал целые блоки. Одно из самых любимых моих стихотворений — «Элегия», написанная в 1940-м году:
Исчезнувшее вдохновенье теперь приходит на мгновенье, на смерть, на смерть держи равненье певец и всадник бедный.
Произошла перестройка, времена самиздата миновали, в свет вышло все, о чем мы прежде и мечтать не могли. Но стихи Введенского так и оставались неизданными. Почему?
Об этом рассказал главный редактор издательства Алексей Дмитренко: «Это было связано с неким юридическим казусом в связи с авторскими правами на произведения Введенского. Сейчас эта проблема разрешилась. Мы сделали квинтэссенцию Введенского. Нам удалось с Анной Герасимовой, специалистом по русскому авангарду, сделать текстологически выверенный текст, мы снабдили книгу новыми комментариями и вообще постарались освободить себя от упреков, что мы бездумно перенесли рукописи Введенского. Кроме того, это первое в мире иллюстрированное издание Введенского. Иллюстрировать поэзию — опасное дело. Но художник Игорь Улангин справился с этой труднейшей задачей блестяще!»
Художник был рядом, бродил возле своих иллюстраций, развешанных на кирпичных стенах. Мне больше всего понравился рисунок с изображением нескольких человеческих голов, отчасти напоминающих какие-то умные механизмы. «Обнародуй нам отец, что такое есть потец», — было написано на гравюре. Как было не спросить, сложно ли переводить на визуальный язык стихи? «Если строго смотреть, вы можете сказать, что это вообще не к стихам! — ответил Игорь. — Я никогда не мог иллюстрировать стихи буквально, так сказать, в лоб. У меня другой подход — я делаю что-то параллельное. Это сложно, но вдохновляет. И вообще, знаете, когда знакомишься с судьбой поэтов того периода, пострадавших от советского режима и даже невинно убиенных, хочется что-то сделать для них хорошее».
|
Тайны причудливых линий Лола ЗВОНАРЁВА
Когда сегодня думаешь о судьбе семьи петербургских художников Траугот, а в этой семье и отец, и мама, и оба сына жили и дышали только любимым искусством, то понимаешь, что они, подобно Борису Леонидовичу Пастернаку, запросто могли бы высунуться в окно своей оригинальной мастерской на Петроградской стороне и спросить: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»
В этом с их стороны не было ни позы, ни рисовки: для всех членов этой семьи Гомер и Шекспир, Блок и Андерсен были едва ли не самыми близкими, понятными и интересными собеседниками. Верность творческим заветам отца, талантливого художника Георгия Траугота, его преданности искусству, внутренней независимости, уникальной трудоспособности сказалась и в том, что молодые художники после его ранней гибели продолжали ставить отцовский инициал – «Г» – перед своими двумя. Александр продолжает эту традицию и сейчас, после ухода из жизни в 2009 году своего младшего брата.
Дуэт просуществовал более полувека: братья Александр и Валерий Траугот проиллюстрировали вместе около двухсот книг. Десять глав – десять эссе-исследований – посвятили жизни и творчеству этих петербургских художников известные московские искусствоведы Лидия Кудрявцева и Дмитрий Фомин. Наконец-то Москва воздала должное Петербургу! Эта книга выявляет уникальность мастеров, даёт ответы на сложные вопросы искусства создания художественного образа в иллюстрации. Работая в советскую эпоху бдительной цензуры, братья Траугот сумели сохранить свой метафизический взгляд на мир и дать детям, да и взрослым образы русской и европейской классики, экзотических национальных культур. Подобным путём шёл в те же годы их ровесник московский философ и культуролог Георгий Гачев, задумавший серию монографий «Национальные образы мира».
В рисунках братья совсем не стремились к аполитичности. На языке символа они со спокойным достоинством высказывали своё отношение, например, к венгерским событиям 1956 года, иллюстрируя стихи классика Шандора Петефи и рисуя вскоре после будапештской трагедии попранную Свободу в виде юной красавицы с пробитой окровавленной головой. Они предчувствовали трагедию народа Камбоджи, когда рисовали демонов зла, способных уничтожить сотни тысяч ни в чём не повинных людей.
Эти темы глубоко проанализированы Дмитрием Фоминым. Обращаясь к поэмам «Полтава» и «Медный всадник», к маленьким трагедиям и «Дубровскому» Пушкина, братья показали себя тончайшими знатоками-пушкинистами. Всё это скрупулёзно исследовано Лидией Кудрявцевой в главе, посвящённой работе Трауготов над пушкинскими текстами. Каждому из великих произведений, о которых десятилетиями спорят учёные, они давали собственное прочтение, напоминая читателям факты пушкинской биографии, – поэт нередко зашифровывал их в сюжете или деталях происходящих событий.
Обратившись к творчеству Трауготов, Л. Кудрявцева (автор проекта) ощущает их особую преданность родному городу – его великой и трагической истории: где с монументальным Медным всадником и решительным гением Петра Великого соседствуют не менее важные для понимания петербургского характера наших героев события ленинградской блокады. Через «блок-ада» (эту драматическую расшифровку известного всему миру слова предложил петербургский писатель Михаил Кураев) семья Траугот прошла почти в полном составе. Только маленького Валерия удалось отправить в эвакуацию в далёкое сибирское село (где он полюбил и научился рисовать животных). Иллюстрируя двухтомник прозы героини блокады легендарной Ольги Берггольц, они передают собственные ощущения от трагедии, пережитой городом (Александр стал её невольным свидетелем). Создавая поэтические листы–развороты к книге любительницы пеших прогулок по Петербургу, нашей современницы поэтессы Майи Борисовой, художники заражают читателя любовью к родному городу, помогают почувствовать его своеобразное, богатое подтекстами обаяние, волновавшее Гоголя и Достоевского, Бенуа и Добужинского.
В эпоху триумфального возвращения России к православию Трауготы и здесь шли собственным, независимым путём. Они от христианства никогда, собственно, никуда не уходили. Неслучайно их изначальная фамилия «Трауготт» в переводе с немецкого означает «Доверяй Богу». На их рисунках и в советское время могли появляться храмы с крестами. Знаки тёмных сил – бесы и черти – всегда уместны и неслучайны как в иллюстрируемых ими сказках Андерсена, Шарля Перро и Гофмана, так и в изображениях сил зла на иконах и фресках древнерусских иконописцев.
«Чем выделяются Трауготы среди многих замечательных художников книги старшего поколения? – пишут авторы. – Прежде всего – лёгкостью, изяществом, артистизмом. Готовностью браться за самые неожиданные проекты. Уменьем синтезировать далёкие друг от друга традиции в глубоко индивидуальный, узнаваемый собственный стиль. Это понятие включает в себя широкий спектр приёмов – от ажурного плетения линий, от тончайшей игры акварельных разводов до создания того особого цветового пространства, которое они именуют «книжной живописью». Они населяют свои книги несметным множеством образов, тысячами лиц-портретов, никогда не повторяющихся».
Читать эту солидную монографию интересно даже человеку, далёкому от проблем книжной графики. И – что очень важно! – можно сразу проверить своё впечатление от рассказа и трактовки искусствоведов неторопливым рассматриванием оригинальных работ Трауготов, многие из которых являются подлинными шедеврами и впервые повторены в этой замечательной книге, выпущенной петербургским издательством «Вита Нова» с большой любовью и уважением к авторам.
|
Лубочные ангелы Дмитрий Малков
Василий Голубев — человек питерский. В свое время он прямо заявлял: «На творчество Петербург влияет умиротворяюще: даже без экспансии в другие города можно утешаться освоением компактного географического пространства, по своим культурным традициям и численности населения сопоставимого с небольшим западноевропейским государством». Отсюда — включение мирового художественного и исторического процесса в микрокосм митьковской культуры чуть ли не на подчиненном положении. Его митьки как нейтрино: их вроде бы мало, но они везде. Однако одними вангоговскими ушами сыт не будешь, так что без «экспансии» не обойтись. И один из самых московских (несмотря на явную его космополитичность) текстов в русской литературе оказался просто создан для отображения в стилистике Голубева.
«Москва — Петушки» — книга лубочная, требующая наивной простоты и широкого мазка. Взять хоть веничкиных ангелов. Бессмысленно рисовать их пухлыми младенцами или Воинами Света с пламенеющими мечами а-ля Джотто-Рафаэль-далее везде. Разве эти способны, как сказал другой автор, «пушисто писать с высоты»? Здешние добры и снисходительны к человеку не по долгу небесной службы, а повелению трепетной души. Так добр к собрату по несчастью похмельный утренний алкаш, томящийся в ожидании открытия магазина. Так снисходителен кондуктор, пропускающий с утра в метро бесплатно. Ибо горе тому, кто обидит беззащитного, а разве есть в свете состояниеболее беззащитное, нежели похмелье? Похмельный человек, конечно, хмур и нехорош собой, но зато имеет в себе перспективу развития, в то время как тот, кто бодрячком топает с утра на работу, обречен лишь на вечернюю усталость. Ангелы это понимают, а потому поют над страдающей головой «тихо и ласково». Если запрокинуть голову, чтоб не так тошнило, и приглядеться — то вот они, расселись на проводах, милые. А глаза? Какой Боровиковский, какой Шемякин нарисует эти стеклянные пуговицы, эти чистые и бездонные колодцы, наполненные божьей росой? «Полное отсутствие всякого смысла — зато какая мощь! (Какая духовная мощь!)». Впрочем, когда надо изобразить истинную вакханалию, с пьяными козлоногими сатирами и пышнотелыми обольстительницами, в ход идут лучшие образцы живописателей античности, ибо пышнотелость без Рубенса — деньги на ветер. С третьей стороны, подвластен Голубеву и желтый отсвет тусклой лампы на голых стенах кухни, и синий вечер за окном — лишь в таких декорациях, под белое и красное, под розовое крепкое, решаются вопросы, по сравнению с которыми категорический императив и внегалактическая астрономия покажутся не сложнее таблицы умножения. Поневоле вспомнится: «— Никогда бы не подумала, что <...> можно столько нанести околесицы. Это выше человеческих сил! — Так ли уж выше? Если хотите, я нанесу еще больше! Еще выше нанесу!» Где мы? Кто мы? Хохочет Суламифь и развеваются алые стяги. Сатана посрамлен, но шесть глотков «Кубанской» подходят к сердцу. «Где же Петушки?» Нет более похмелья, нет и свободного полета чистого, как слеза комсомолки, опьянения. Остается лишь мрак и хмарь. Минотавр выходит из лесного лабиринта, все дороги ведут в Кремль, от которого, как известно, начинается земля. Фобос и Деймос, спутники Марса, всходят над окоемом. И ангельский свет сменяется тьмой безвоздушного пространства. Чем ближе к страшному финалу, тем мрачнее становятся краски, пока не приходят к черно-белым тонам угрюмых подъездов и Неба без Рая. «Сучий потрох» уже не коктейль, а крик души. Зато в Петушках «жасмин не отцветает и птичье пение не молкнет». Да где те Петушки? Одно лишь место пусто, серые ели стоят, да бьют черные куранты.
|
Ирреальный комментарий, или Заметки на пьедестале памятника Минину и Пожарскому Дмитрий Калугин
В декабре 1988 года в двенадцатом номере журнала «Трезвость и культура» была напечатана первая часть поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». В то время автор этих строк отбывал армейскую повинность в одном военном учреждении (не буду поминать, в каком) и должен был ходить по утрам на Главпочтамт за корреспонденцией и подписными изданиями. Пролистав этот журнал (в нем обычно печатались содержательные статьи об алкоголизме и рок-музыке), я решил в этот раз не относить его по назначению и уволок в казарму. Помню очень хорошо, как после отбоя мы читали вслух, по очереди, ерофеевскую поэму и остановиться, хотя подъем неумолимо приближался, было совершенно невозможно. Несмотря на то, что между людьми, оказавшимися в тот вечер вместе, было мало общего, все ощущали в этом несчастном Веничке, потерявшемся в лабиринте московских улиц, глубоко родственную душу. С той только разницей, что Кремль, могилу неизвестного солдата и мавзолей мы, благодаря стараниям нашего замполита, все же посетили.
И вот теперь, вместо помятого журнала (который мне, кстати, пришлось потом искать по всей Москве, когда его наконец-то потребовали), я держу в руках роскошную книгу, вышедшую в издательстве «Вита Нова», с новым, выверенным текстом ерофеевской поэмы, хорошими иллюстрациями и подробными комментариями (или все же «Заметками на полях»?) знаменитого составителя словаря русского мата, художника и революционера А. Ю. Плуцера-Сарно. О них и пойдет речь.
Комментарий — жанр сложный, может быть даже действительно невозможный, и в этом вполне можно согласиться с автором, который начинает свой монументальный труд категоричным утверждением: «Комментатор всегда ставит перед собой нерешаемые задачи» (с. 267; все ссылки даются на рецензируемое издание). Нерешаемые, поскольку «смыслов» (любимое словечко Комментатора), как водится, в тексте великое множество, а жизнь коротка, так что совладать с ними никакой возможности нет. «Охватить все реалии быта и литературные реминисценции невозможно», — развивает дальше эту мысль автор, — «так как поэма обладает бесконечной глубиной смыслов и колоссальным потенциалом интертекстуальности» (с. 274). Так все и есть: перед нами вовсе не комментарий, а собственно «Энциклопедия пьянства», и автор, по его собственным словам, «претендует лишь на субъективную попытку разобраться в собственном прошлом» (с. 273).
Этот подход кажется в чем-то обоснованным, ведь как отделить себя от бессмертной поэмы Венедикта Ерофеева (еще одна «нерешаемая проблема»), особенно если этот текст почти что твой ровесник и многие вещи ты узнаешь не из словарей и справочников, а черпаешь из собственной памяти? Все это противоречит, конечно, тяжелому наукообразию «введения», где обосновываются комментаторские принципы. Вопрос действительно сложный, но автор находит удачный образ, который и спасает все дело: «Каждая новая интерпретация существует на том же уровне, что и интерпретируемый текст и в этом смысле можно сказать, что комментарий имеет примерно такое же отношение к комментируемому тексту, как Минин к Пожарскому — они просто находятся рядом на одном пьедестале» (с. 272). То есть, сказал бы я, комментарий и текст в каком-то смысле равновелики и уже превратились в памятники.
Мне кажется («нам» кажется, если продолжать имитировать манеру автора), что лучше всего демонстрирует неудержимое стремление к академизму, эклектизм и внутренние противоречия комментария вот эта цитата:
«В. В. Ерофеев, описывая образы М. П. Мусорского и Н. А. Римского-Корсакова, вероятно, дает так называемую интертекстуальную аллюзию на их портреты кисти И. Е. Репина и В. А. Серова» (с. 274).
Здесь обращает на себя внимание следующее:
«интертекстуальная аллюзия» — что-то невообразимо научное и глубокое, перед чем должны умолкнуть непосвященные. Уточнение «так называемую» призвано здесь усилить это ощущение за счет апелляции к некоему тайному языку, которым владеют лишь избранные; «вероятно» — это сомнения, одолевающие Комментатора, когда он пытается решить «нерешаемые задачи»; «портреты кисти И. Е. Репина и В. А. Серова» — оборот, несколько контрастирующий с «интертекстуальной аллюзией» и более уместный, честно говоря, в устах экскурсовода.
На самом деле, именно благодаря этим «портретам кисти» и открывается основная специфика плуцеровских комментариев. Это не столько научное предприятие, сколько «экскурсия» по тексту, где перед одними экспонатами можно задержаться подольше, о других сказать лишь ради проформы, от третьих отмахнуться, чтобы скорее двигаться к тому, что тебя действительно занимает. А занимает Комментатора обсценная речевая стихия, спиртные напитки и «материально-телесный низ». И здесь действительно трудно не только отделить друг от друга «пристрастия автора, повествователя и героя» (с. 301), но и комментатора от комментируемого текста.
Собственно в «Энциклопедии русского пьянства», тексте, по объему превосходящем «Москву — Петушки», можно легко выделить несколько, так сказать, аналитических уровней.
Первый уровень связан с некоторыми передовыми теориями — например, лакановским психоанализом и гендерным подходом. Опознается все это по ключевым словам «фантазм», «Реальность» и «Другой», написанных с большой буквы, или же «репрессия», «шовинизм», «патриархальность». Надо признаться, что это (на мой вкус) мало добавляет к пониманию текста. Ну судите сами.
«Пьянство Венички», — пишет Комментатор, — это «часть фантазматического щита, которым герой защищен от ужаса Реальности».
Каково? Веничка с фантазматическим щитом...
Или вот пример комментария в гендерном ключе: «Ее не лапать, и не бить по ебалу — ее вдыхать надо» (с. 345). По этому поводу комментатор пишет:
«Автор отсылает читателя к стереотипам мужского репрессивно-патриархального бытового поведения в ситуации крайней степени алкогольного опьянения. Под „лапаньем“ и „битьем по ебалу“ подразумеваются сексуальные домогательства и другие распространенные формы мужского, шовинистического поведения» (с. 345).
Это, опять же, с моей точки зрения, перевод с очевидного языка на «научный», и кроме того, хочется спросить, является ли «лапанье» только «сексуальными домогательствами», а «битье по ебалу» — другими «распространенными формами мужского, шовинистического поведения»? И не может ли, например, «битье по ебалу» оказаться формой сексуального домогательства, как в известной частушке: «Милый баню истопил, И завёл в предбанник. Повалил меня на лавку. И набил ебальник»? Материи это сложные, требующие серьезных изысканий, поскольку со всей очевидностью мы тут сталкиваемся с нерешенными методологическими проблемами.
Справедливости ради надо отметить, что таких примеров «научного» закошмаривания читателя в «Энциклопедии русского пьянства» совсем немного, иначе бы текст рисковал превратиться в магистерскую диссертацию обезумевшего от научного рвения аспиранта Европейского университета (каюсь первый: сам был грешен так писать). Комментарий здесь превращается в автопародию или в пародию на научный дискурс вообще. Насколько у автора это получилось осознанно — неизвестно.
Самые лучшие разделы плуцеровской «Энциклопедии» посвящены, собственно, пьянству и всему, что находится около. Комментируются названия напитков, способы их употребления, нюансы похмельного синдрома и т. д. Здесь, конечно, автору и карты в руки, поскольку, можете мне поверить на слово, его опыт в этой области имеет совершенно уникальный характер. Поэтому обоснованной выглядит плуцеровская критика «субъективистского» подхода Ю. И. Левина, который, вопреки всем воплям здравого смысла, пишет: «Количество выпитого Веничкой — 4 стакана водки, бутылка вина и две кружки пива, плюс еще что-то на 6 руб. <...> представляется несколько гиперболизированным» (Левин, 31; в кн. с. 328). «В данном случае Ю. И. Левин», — ставит на место своего оппонента А. Ю. Плуцер-Сарно, — «привносит в текст поэмы субъективные оценки. Подобные дозы выпитого очень велики, но все же реальны» (с. 328). Совершенно реальны, не с большой, а с маленькой буквы (!), никакого преувеличения здесь нет, это же ребенку понятно.
Вот здесь, в этот несколько суховатый научный дискурс, тонко, полунамеками, вплетается биография создателя комментариев, придавая им тем самым неповторимое «субъективное измерение». Особенно сильно это ощущается в комментариях к строке «отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет» (с. 390).
«Общественный вокзальный туалет», — пишет Плуцер-Сарно, — «один из важнейших культурных топосов современного города. В России он действительно является традиционным местом распития спиртных напитков, употребления наркотиков, занятий сексом, всевозможных актов коммуникации (от разговора до драки), совершения различных типов противозаконных действий, в том числе убийств и ограблений, местом отдыха, сна и многого другого. Автор этих строк похмелялся с ворами вином в туалете Московского вокзала в туалете в Ленинграде в 6 утра в декабре 1983 года после ночевки в подъезде дома на Суворовском проспекте» (с. 390).
Конечно, здесь комментарий заведомо неполон: в общественном российском туалете можно еще заниматься программированием, балетом и читать стихотворения Беранже, да мало ли еще чем. Но становится понятным главное: Плуцер-Сарно — это, на самом деле, Веничка 80-х, а потом и 90-х годов, «интеллектуал советской эпохи», совершивший сложное путешествие из Москвы в Ленинград, кое-как перекантовавшийся в холодном парадняке на Суворовском (что он там делал, выяснят составители комментариев к «Энциклопедии...») и приводящий себя в чувство в общественном туалете на Московском вокзале. Может уже тогда в нем прорастали семена того артистического революционаризма, который спустя много лет заставит Комментатора вернуться в этот город, «знакомый до слез», чтобы возвести монументальный «Хуй в плену у ФСБ», хотя это уже совсем другая история.
Именно здесь, собственно, и сосредоточен весь пафос «Энциклопедии», главный интерес которой состоит в демонстрации механизмов, выворачивающих наизнанку культурные коды (от гипертрофированного пьянства и мата до испражнений и блевоты) и приобретении благодаря этому вида революционного манифеста. Не случайно ведь плуцеровский текст посвящен группе «Война» (Вору, Козленку, Ебнутому и Касперу Ненаглядному Соколу), со всеми вытекающими отсюда ассоциациями. Можно относиться по-разному к этим возникающим связям, но очевидно, что комментарий к фразе «„Но правды нет и выше“. Шаловлив был этот пароль и двусмыслен» звучит как оценка современной ситуации: «Перед нами еще один авторский намек на лживость российской власти, олицетворяемой Кремлем» (с. 282). Веничка никогда не употреблял определение «российский» по отношению к власти. Всегда только к водке.
Так что можно смело сказать, что плуцеровский комментарий стремится не столько к объективной научности, ведь это, как мы помним, «нерешаемая проблема», сколько представляет собой плутовской научный эпос, «актуализацию» поэмы в совершенно новом контексте, своеобразный «опыт прочтения». Разница в данном случае весьма существенна: если комментатор занимается препарированием текста, то читатель его «обживает» словно дом, и самое главное в этом случае, чтобы он был пригоден для жилья. И надо сказать, что благодаря «Энциклопедии русского пьянства» дверь в поэму Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», несмотря на все издержки, приоткрылась чуть более широко.
|
Эдуард Кочергин: «У меня не было и нет писательских амбиций» Интервью Эдуарда Кочергина Михаилу Антонову
Известный художник вошел в большую литературу «буквально на коленках»
Эдуард Кочергин уже доказал, что он не только блестящий художник, но и великолепный писатель. После абсолютного успеха первой книги («Ангелова кукла»), где описываются судьбы «униженных и оскорбленных», «отверженных» новейшей российской истории — обитателей послевоенного ленинградского «дна», Эдуард Степанович написал вторую — «Крещенные крестами». Это роман-путешествие, одиссея подростка-беспризорника из омского детприемника для детей «врагов народа». В 2010 году книга удостоена одной из самых престижных литературных премий России — «Национальный бестселлер». А совсем недавно Кочергин удостоился литературной премии имени Сергея Довлатова — «За достижения в современной отечественной прозе».
— Эдуард Степанович, какие чувства вызвало присуждение премии Сергея Довлатова?
— Для меня это было неожиданно. Такое чувство, что я вернулся в детство и выступил в роли… вора (улыбается), что я украл у другого цеха их законную премию. Чувствую неловкость, тем более это уже моя третья литературная премия. Я был, есть и буду художником, я кормлюсь рисованием. Но раз получилось с книгами, так и хорошо. Кому-то надо было запечатлеть тех людей, о которых я написал, потому что они, можно сказать, позабыты-позаброшены. Премия Довлатова, чей 70-летний юбилей мы все отмечали, ценна для меня еще и тем, что она вручена мне за рассказы, а Довлатов — великий рассказчик.
— «Крещенные крестами» — это, по сути, ваша автобиография, биография бывшего детдомовца… Что помогало вам переносить удары судьбы?
— Ангелы-хранители. У меня их два. По матери — католический, по отцу — старообрядческий. Мне помогло и то, что у меня никогда не было и нет никаких амбиций. Если бы они были, я бы вряд ли выжил… Но я ни на что не претендовал, ни на какие должности, не хотел быть начальником над кем-либо. В общем, как тогда говорили, стелился по стене, делая свое дело, занимаясь своей профессией. Я и сейчас ни на какие премии не претендую, нет у меня писательских амбиций. Просто я чувствовал свой долг, чтобы помянуть тех людей, с кем прошел по жизни. Это посвящение им. И еще, это не буквально нон-фикшн, не документально-хроникальные рассказы про то, что было, а это свободно, художественно написанные вещи. Да, настроение, один-два героя, которых запечатлела моя память… Но остальное — художественная проза. Понимаете, если бы я буквально описал все, что было в этих детприемниках, то это было бы страшно читать. Я постарался как-то смягчить все, добавил юмора, потому что там происходили страшные, жуткие вещи. У уголовного мира ведь нет законов. Опустить, убить, порезать человека, сделать с ним что угодно — это не проблема. И писать обо всем нельзя. Так же, как нельзя писать обо всем, что происходило в женских лагерях, — это очень страшно, я знаю, моя мать через это все прошла.
— Ваша память сохранила множество деталей того времени… Вы, наверное, всю жизнь вели дневники?
– Никогда не вел. Занимался «изобразиловкой», замечательным, трудным, прекрасным делом. Мне хватало. В книге у меня есть рассказ «Капитан», который посвящен замечательному художнику Сергею Бархину. Однажды мы с ним отдыхали в Доме художников в Дзинтари, и, возвращаясь в электричке, я рассказал ему этот сюжет. Мой друг был потрясен, запомнил мой рассказ и через месяц прислал мне в Питер бандероль с большим листом бумаги, на котором нарисованы тушью похороны моего капитана на Смоленском кладбище. А потом пустота: «Ты должен это написать!» Так что друг-художник заставил меня записать этот рассказ. Его потом напечатали в журнале «Знамя», и эта публикация собрала замечательные отзывы литературоведов, критиков. Потом «Петербургский театральный журнал» предложил мне давать в каждый номер что-то из моих рассказов. В моем устном изложении многие воспринимали эти истории как фантастику. Но эту фантастику стали печатать в разных журналах. Все получилось случайно, это все сделал со мной Сергей Бархин (улыбается).
— Напишете ли вы что-нибудь о Большом драматическом театре, о великом Товстоногове?
— В новом, большом издании «Ангеловой куклы» есть раздел «Рассказы планшетной крысы», где есть несколько рассказов, относящихся к театру. Может быть, следующая моя книжка как раз и будет о театре и назову ее «Рассказы планшетной крысы». Это такое старинное выражение, которое бытовало в императорских театрах. Планшетными крысами называли мастеров, которые все знают в театре, все щели, как крысы на корабле. И вообще машинистами сцены начальство императорских театров предпочитало брать людей с кораблей, боцманов. Это ведь те же такелажные работы, а боцман – это хозяин. На кораблях боцмана называли палубной, корабельной крысой, а в театре он стал планшетной крысой. До революции была даже шутовская премия с таким названием, которую выдавали самым большим мастерам театра.
Про Товстоногова сейчас уже можно точно сказать, что это великий режиссер. Мне посчастливилось с ним работать, я оформил тридцать его спектаклей. Не только в БДТ, но и за границей. Режиссер от Бога, таких сейчас я не знаю, не вижу, не наблюдаю. Он был еще хорошим хозяином, коллекционером — собрал потрясающую, лучшую труппу. У него был фантастический нюх на талантливых людей. Он окружил себя прекрасными специалистами, причем не только артистами. У него была потрясающая завлит Дина Шварц, довольно долго у него работала Роза Сирота, помощник режиссера, там были завпост Владимир Куварин, замечательный художник по свету Евсей Кутиков. С Кутиковым мы сделали знаменитое солнце в «Тихом Доне», которое вдруг становилось черным, как и было написано у Шолохова. Все окружение Товстоногова работало на него, он создал потрясающую творческую среду.
Понимаете, режиссура — профессия эгоцентричная. Однажды я спросил Товстоногова, в чем суть режиссуры, философия профессии. Георгий Александрович ответил: «Это очень просто — философия Крошки Цахеса: все хорошее — все мое!» По-моему, гениальный ответ. Он мог взять идею у любого человека, который предлагал что-то свое, глядя на репетицию Товстоногова. Если это ложилось в общую идею, он брал и благодарил. Это тоже замечательная черта. И еще: в режиссуре людей с юмором крайне мало. Есть Эльдар Рязанов, но он кинорежиссер. А среди театральных людей с таким абсолютным чувством юмора, как у Товстоногова, я больше не встречал. Он владел импровизационным юмором, с ходу, с лету. И это его качество помогало всем нам жить.
— «Рассказы планшетной крысы» уже на выходе?
— Нет, конечно. Понимаете, я пишу между своими театральными работами. В моей книге есть подзаголовок — «Записки на коленках». Действительно все пишется буквально на коленках. У меня нет времени, чтобы все бросить и заниматься только литературой. Извините, литературой не заработаешь. Детективами, наверное, можно, но на мои книжки не прожить. А рисованием пока еще я могу заработать.
— Над чем вы сейчас работаете — в театре, в литературе?
— В театре делаем спектакль по пьесе «Пешком» замечательного польского драматурга Славомира Мрожека — история, которая происходила буквально на второй день после войны. Это такой абсурдистский драматург, но с потрясающим юмором. Ставит спектакль тоже очень интересный польский режиссер Анджей Бубень. Наверное, буду делать в Каменноостровском театре, который подарили БДТ, спектакль «Пиросмани». Его хочет поставить Темур Чхеидзе, я предложил сделать в таком кабаретном варианте. Там есть такая возможность: пол поднимается, по моим капризам это сделали, и теперь можно превращать помещение в большое кабаре. Такого другого театра у нас в Питере больше нет. Театр сам по себе замечательный.
— Эдуард Степанович, как сохранить в ваши серьезные лета такую работоспособность, ясный ум, творческую молодость?
— Даже не знаю, что вам ответить. Я специально ничего не сохранял, не занимался никакой такой ерундой. Знаю только одно: художник должен делать свое дело, и если стоит изучать что-то, то это свою профессию. А жизнью надо жить, и я жизнь не изучаю, я ею живу. Наверное, живу как придется. Рисую декорации, эскизы, костюмы, а между делом, в свободное от работы время, занимаюсь еще и литературой. Я заметил, что когда много времени отнимает писательство, то мне хочется бросить его и начать рисовать. Боюсь, что рука одеревенеет, станет другой…
|
|