|
Публикации
2023
2022
2021
2020
2019
2018
2017
2016
2015
2014
2013
2012
2011
2010
2009
2008
2007
2006
2005
2004
2003
2002
2001
Мы как-то привыкли к формулировкам: «Тургенев в воспоминаниях», «Толстой в воспоминаниях». В этой книге — всё по-другому: и большой формат, непривычный для литературных мемуаров, и красочная обложка, и раскрашенная под детский рисунок старинная гравюра на форзаце (как выясняется, рисунок Алисы Порет и самого Хармса).
Мы как-то привыкли к формулировкам: «Тургенев в воспоминаниях», «Толстой в воспоминаниях». В этой книге — всё по-другому: и большой формат, непривычный для литературных мемуаров, и красочная обложка, и раскрашенная под детский рисунок старинная гравюра на форзаце (как выясняется, рисунок Алисы Порет и самого Хармса).
Да и сами воспоминания: «Ужасно он любит смотреть у Наты в шкафу книги, и когда она ему говорит, что вот сочинение Пушкина, он начинает стрелять во всех»; «Даня всё рассказывал, что у него папа студент и учит гимнастики, откуда он это взял — неизвестно, вообще врёт много»; «…сейчас хоронят птичку, кот большой задушил, камень принесли и сделали надпись: «здесь зарыта птичка, жертва кота»»… Представляете такое о Тургеневе или Толстом?
Это вообще необычная книга: в ней всё — свидетельства необычности главного героя и его ближайших друзей. Да и сами мемуаристы — им под стать, кроме, разве что, двух-трёх: например, Маршака («Они шли беззаконно, произвольно, без дисциплины… требовалось их дисциплинировать, чтобы причуды приняли традиционную форму»).
Очень разные материалы: традиционные (насколько это возможно в данном случае) воспоминания, отрывки из писем и дневников, разрозненные записи участников той удивительной поры: от уже упомянутых здесь заметок матери будущего поэта, Надежды Ювачёвой, до «Горьких строк» Игоря Бахтерева — о страшных, «ни с чем не сравнимых» тридцатых.
Алексей Дмитренко и Валерий Сажин собрали около сотни свидетельств о Хармсе и его круге. Некоторые печатались (иногда в сокращении) в петербургских журналах и альманахах, но впервые оказались вместе. Среди авторов тома — В. Каверин и Л. Пантелеев, отец и сын Чуковские, Г. Гор и Я. Друскин, А. Порет и Н. Харджиев, Е. Шварц и А. Траугот, десятки других, незаслуженно забытых имён. И фотографии, фотографии, фотографии… Целая эпоха ранней ленинградской культуры, настоящей энциклопедией которой стала эта книга.
Особо надо сказать об иллюстративном материале (400 ил. + XXXII с.: 56 ил.) — в переводе на обычный язык, набегает на вполне приличный альбом). Здесь тоже немало настоящих раритетов многие из которых извлечены из госархивов России и Германии и частных коллекций, в том числе — из богатейшего собрания издательства «Вита Нова».
|
«Алису в Стране чудес» и в «Зазеркалье» мы все читали. А вот о другой грани таланта создателя этой сказки Льюиса Кэрролла многие, наверняка, не подозревают. Британский поэт, писатель и математик был ещё и фотографом, посвятившим этому делу 24 года жизни. Об этом — новая иллюстрированная книга петербургского издательства «Вита Нова».
Некоторые снимки Кэрролла, конечно, и так можно было нагуглить. Но авторы этого издания собрали вместе 254 карточки писателя. Кэрролл прославился фотографиями детей, а в книжке можно найти и пейзажи, и семейные портреты, и совсем уж неожиданные работы, например, фото скелета голубого тунца или изображение друга писателя Реджинальда Саутиа с черепами. Как это отразило дух времени и помогло литератору создать его лучшие произведения, объясняет в обстоятельной статье Михаил Матвеев. К книге прилагаются шутливые тексты Кэрролла о фотографии — «Фотограф на съемках». «Гайавата фотографирует» и другие.
Цитата: «Я никогда бы не написал "Алису в Стране чудес", если бы не одно обстоятельство. Я имею в виду свою фотокамеру».
|
«До чего же унизительно чувствовать себя пробиркой, в которой происходят химические опыты», — так описывал свое состояние смертельно больной великий писатель Марсель Пруст. Как всякая хорошая метафора, эта — многогранна. Колюще многогранна. Конечно, унизительно ощущать себя пробиркой и человеку, и социуму. Но и плодотворно. Зорче становишься. Вглядываешься и в прошлое, и в настоящее. Начинаешь перечитывать старые книги. Радуешься тому, что старые хорошие книги переизданы с новыми послесловием, комментариями и иллюстрациями.
Парад противоречий
Том как дом. Как дворец. Дворец для голого короля. Потому что книга называется «Голый король». Да, вы правильно догадались: сборник пьес Шварца выпущен издательством «Вита Нова» в серии «Рукописи», так как это и принято у «Вита Новы». Переплет, золоченые металлические уголки по краям переплета, мелованная бумага, яркие иллюстрации. Пьесам Шварца странно выходить на публику в таком наряде. И это первое противоречие.
Снимем его, элиминируем: неужели Евгений Шварц не заслужил такого дворца? Конечно, мы больше привыкли к потрепанным papier-book или пусть и в твердой обложке, но скромным изданиям, но разве Шварц не король нашей литературы? Пусть и скромный, незаметный король (это противоречие мы элиминировать не будем, оно плодотворно). Есть и другое противоречие, куда более интересное: серия «Рукописи». В этой серии предполагается (издательство это обещает) издавать книги, или ходившие в самиздате, или с тяжелой издательской судьбой.
Пьесы Шварца как-то не очень подпадают под два этих определения. За исключением двух — «Голого короля» и «Дракона», все они печатались и ставились. Правда, спасибо комментатору Елене Воскобоевой, из ее примечаний, подробно описывающих историю каждой напечатанной пьесы в сборнике, выясняется, что каждая из них продиралась сквозь советскую цензуру, обдирая бока. Но в условиях советского тоталитарного строя такова судьба любого талантливого, яркого произведения. «Страна Муравия» Твардовского (впоследствии получившая Сталинскую премию) поначалу была обозвана «кулацкой поэмой». Только заступничество Михаила Светлова помогло молодому смоленскому поэту войти в литературный истеблишмент СССР. «Жди меня...» Константина Симонова долго не пропускали через цензуру. При таком подходе в серии «Рукописи» можно печатать чуть не все талантливые тексты советской поры. Например, первую редакцию «Молодой гвардии» Фадеева. А, кстати, интересный эксперимент, why not?
Тем не менее снимем и это противоречие. «Голый король» Шварца был просто не пропущен ни на сцену, ни в печать. «Дракон» же подвергся зубодробительной критике в печати. («Вредная сказка» — рецензия с таким названием в советской газете «Литература и жизнь» почти приговор...) Первый сборник пьес-сказок Шварца вышел только после его смерти, а «Голый король» и «Дракон» были поставлены на сцене и напечатаны много после его смерти. Значит, успокоимся: в серии «Рукописи» по праву вышли тексты удивительного драматурга России.
Тем более что в сборнике опубликована никогда прежде не публиковавшаяся пьеса Шварца, извлеченная из его архива, «Представь себе». Но это тоже противоречие (просто какой-то парад противоречий). Потому что и сам-то Шварц (как видно) не собирался никогда публиковать эту пьесу. Это не алмаз в короне, это то, из чего корона потом будет выкована. Нет, это не плохая пьеса. Это — хорошая, человечная, советская, коммунистическая, умело сделанная агитка. Пионер в этой пьесе скучает над советской газетой. В очередной раз ему рассказывают, как его сверстников на плантациях мучают. Изобретатель видит, как пионер бессердечно скучает над чужими страданиями, берет и в виде воспитательной меры с помощью своей машины переносит на плантации. Потом забирает, конечно, поумневшего пионера.
На самом деле, это хорошо, что пьеса напечатана. Во-первых, мы видим, из чего Шварц выработался в великого драматурга, как он вот с такого старта рванул к таким Эверестам. Во-вторых, мы слышим тему Шварца — одну из важных тем Евгения Шварца. Ее давно, давно сформулировал любимый этим драматургом писатель Чехов: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери...»
И не в том дело, что своими пьесами-сказками Шварц, казалось бы, утишал звук этого молоточка: честные, хорошие люди пробьются, одолеют зло, зло не может победить; в том дело, что он этот молоточек слышал. И люди, в 30-е годы приходившие смотреть «Тень» или «Снежную королеву», а в 50-е — «Обыкновенное чудо», «Дракона», «Голого короля», ох, как хорошо этот стук, стук бойцов НКВД в двери (пока еще) соседей, слышали — не стоило о нем напоминать. А вот о том, что пробьемся и что зло не может победить, напомнить стоило. Шварц и напоминал.
Раз уж о противоречиях. Иллюстрации Юрия Штапакова, пожалуй, самое противоречивое, что есть в этой книге. Эти витражи во дворце скромного короля наиболее непривычны, даже раздражают. Мы привыкли к изящному, сказочному, пусть порой и язвительному визуальному миру Николая Акимова, плотно прилегающему к миру Евгения Шварца. А тут — не то условные вопящие плакаты футуриста Маяковского, не то супрематические, не менее условные композиции Казимира Малевича.
Но потом я, всматриваясь в эти композиции, подумал: почему нет? И дело не только в том, что близким другом семьи Шварца была вдова и верная ученица Казимира Малевича Лепорская. И не только в том, что сам Шварц был верным другом последних русских авангардистов, обэриутов Хармса, Введенского, Заболоцкого, очень много взявшего из их абсурдистских опытов. А дело в том, что эти иллюстрации обнажают часто не замечаемый трагизм пьес-сказок Шварца. Я понял это, когда, как следует, разглядел одну иллюстрацию Штапакова. К «Снежной королеве».
Серый фон. Огромный, накрененный, изогнутый какой-то стул. На стуле — крохотный круглоголовый мальчик. Длинной палочкой мальчик складывает, свесившись со стула, белые ошметки. К стулу прижалось гигантское серое существо в короне (Снежная королева), а внизу, у самых стуловых ножек, стоит такая же крохотная, как и мальчик, девочка, такая же круглоголовая, но с огненными волосами. Искорка в сером холодном царстве. Маленькая искорка против огромной Снежной королевы. Но она непременно победит, потому что она — человек. Потому что она — добрая.
Нельзя не отметить послесловие Елены Воскобоевой. Женщине свойственно интересоваться сердечными делами. И делать это на редкость деликатно. Вот с такой вот женской деликатностью Воскобоева описывает все любовные бури Евгения Шварца, и его неразделенную отроческую и юношескую влюбленность в Милочку Крачковскую, и его метания между первой женой, Гаянэ Холодовой, и второй женой, Екатериной Зильбер (потом Екатериной Шварц). Это более чем важно для Шварца. Он, как мало кто, умел писать о любви.
В который уже раз я перечел в этом сборнике его последнюю пьесу (посвященную, кстати, Екатерине Шварц) «Обыкновенное чудо» и впервые понял, вернее, почувствовал, какая это великая пьеса. Ленин в данном случае прав: «Некоторые книги нельзя читать, пока молоко на губах не обсохло». Уточним: некоторые книги лучше читать, когда молоко на губах обсохло или только начало обсыхать. Некоторые книги лучше, нет, не поймешь, нет, лучше почувствуешь, когда ты или ребенок, или пожилой человек. Сердце мягче, ну и ближе к вечности. Дети недавно оттуда пришли, а нам... пожилым... уже туда... «Пожили, водочки попили, хватит уже за глаза», — как писал уже поминаемый Твардовский.
Но не этим только хорошо послесловие Елены Воскобоевой. Она первой из исследователей творчества Евгения Шварца обратила пристальное внимание на его стихи. Нет, ничего из ряда вон в стихах Шварца нет. Они в ряду. Нормальные, хорошо сделанные стихи. Умелые. Такая же стартовая площадка для рывка, как пьеса «Представь себе». Но благодаря этим стихам понимаешь правоту Иосифа Бродского, писавшего, что занятие поэзией может многому научить литератора, буде он прозаик или драматург. Прежде всего, экономии средств. Это точно. Краткости и афористичности драматурга Шварца многие могут позавидовать. Он умел сказать то, что он хотел сказать. И так сказать, чтобы его правильно поняли.
Парадокс Шварца
Стоит войти в сам дворец скромного короля. Перечитывая пьесы Шварца, я понял, что он едва ли не самый парадоксальный писатель России. Парадокс в его восприятии. Принято считать, что он (в силу сталинской цензуры) писал эзоповым языком, иносказаниями, намеками. Да ничего подобного. Предполагать, что Шварц писал эзоповым языком, все равно что предполагать, будто любимые им Гофман и Людвиг Тик и неизвестный ему Франц Кафка писали намеками и иносказаниями. Просто для него, как для Гофмана, Тика и Кафки, вот эта форма выражения истины была соприродна, естественна. Он и сам это прямо написал в последней своей сказке:
«Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, чтобы сказать во всю силу, во весь голос то, что ты думаешь...»
И то, какие извилины надо напрягать человеку, особенно российскому человеку, чтобы понять такое иносказание в «Тени»: «Да. Ты прав. Съесть человека лучше всего, когда он в отпуске или болеет». Что иносказательного в перебросе реплик Доктора и Юлии Джулии в той же пьесе: «Они хотят воскресить хорошего человека?» — «Да, чтобы плохой мог жить...» Какой такой эзопов язык в такой вот сцене из «Голого короля»: «Первая фрейлина. Ваше Высочество! За время моего дежурства никаких происшествий не случилось. Налицо четыре фрейлины. Одна в околотке. Одна в наряде. Две в истерике по случаю предстоящего бракосочетания. Принцесса. Вы разве солдат, фрейлина? Первая фрейлина. Никак нет, я — генерал-майор...» По-моему, очень прозрачная и даже актуальная сцена...
Иное дело — и в этом тоже парадокс Шварца, что вот именно такая форма выражения истины, сказочная, оказалась востребована временем, вовсе не сказочным. Публика шла валом на пьесы Шварца. Они были честными и узнаваемыми публикой, тогдашней публике, которой не надо было напоминать о молоточках для счастливых людей. Не больно-то счастлива была эта публика и молоточки слышала прекрасно. И это удивительно. Это — парадоксально. Потому что Шварц, когда еще только пробивался в литературу, только пытался найти свой язык, свой мир, дружил с двумя компаниями молодых литераторов. С «Серапионовыми братьями» (Каверин, Федин, Зощенко, Слонимский, Вс. Иванов) — традиционалистами, ориентированными на крепкую сюжетную прозу, и с последними русскими авангардистами — обэриутами (Хармсом, Введенским, Заболоцким, формально не примыкавшим к ним Олейниковым). Тогда Шварц был талантливым окололитературным человеком, скетчи, стихи для детей, ничего особенного.
Вот наступили 30-е. Обэриутов разгромили вчистую. Немного выжило. Физически выжило. «Серапионы» — затихли. А Шварц — наследник двух этих веток великой русской литературы 20-х годов XX века — тогда и обрел свой язык, нашел адекватный себе мир, чтобы сказать: переживем, добро победит. Министр-администратор превратится в крысу, а человек, по-настоящему любящий человек, никогда не станет диким зверем.
Шварц Е.Л. Голый король: Пьесы. Комментарии, послесловие Е.В. Воскобоевой. Иллюстрации Ю.А. Штапакова. — СПб.: Вита Нова, 2019 — 624 с.
|
Исаак Бабель принадлежит к числу очень известных наших писателей. Любой читающий человек, подбирая ассоциации к этому имени, вспомнит и «Конармию», и Беню Крика, и пару-тройку бабелевских «одессизмов». Пожалуй, и все, если не считать старых анекдотов, в которых обыгрывалась колоритная фамилия. Из многих писателей, получивших известность в 1920-е годы, именно Бабель оказался в тени других литераторов.
И несмотря на то, что произведения многих из них современный читатель узнал только в пору возвращений писательских имен, иные авторы куда более известны и популярны сегодня. Почему так произошло — сказать трудно. Возможно, потому, что Бабель (в отличие, например, от Булгакова) вошел в школьную программу среди тех, чьи произведения изучаются лишь «обзорно». Возможно, это случилось потому, что даже после посмертной реабилитации сочинения Бабеля издавались неохотно и всегда недостаточными тиражами. Возможно, причиной ухода произведений Бабеля на периферию читательского внимания стал слишком поздний интерес к писателю со стороны специалистов-литературоведов.
Между тем Исаак Бабель с его богатейшим литературным наследием (несмотря на постоянные разговоры о периодах его долгого молчания, разговоры, которые он и сам охотно поддерживал) — это потрясающе интересная, до конца не познанная, таящая в себе множество загадок и — главное — удивительно притягательная вселенная.
Только что вышедшая книга «Исаак Бабель. Жизнеописание» — это первая полная научная биография писателя. Авторы книги — Елена Погорельская и Стив Левин — многие годы занимаются творчеством Бабеля. Они известны публикациями произведений Бабеля и его писем, комментированием его дневника 1920 года, архивными изысканиями. Из наиболее значимых работ можно выделить составление Е. Погорельской книг «Бабель И. Письма другу: Из архива И. Л. Лившица» (М., 2007), «И. Бабель. Рассказы» (СПб., 2014) и подготовку ею в серии «Литературные памятники» «Конармии» И. Бабеля (2018). Именно Е. Погорельская является инициатором и организатором Международной научной конференции «Исаак Бабель в историческом и литературном контексте: XXI век», приуроченной к 120-летию со дня рождения писателя (2014), ответственным редактором одноименного сборника (М., 2016). Среди большого числа работ С. Левина о Бабеле следует особо выделить тему, которой он занимался долгое время: И. Бабель в Саратове; в частности, на страницах журнала «Волга» (1994, № 9–10) была напечатана его статья «В ослепительном свете вымысла (И.Э. Бабель на Саратовской земле)», позднее наряду с другими работами о Бабеле она вошла в книгу Левина «С еврейской точки зрения… Избранные статьи и очерки» (Иерусалим, 2010). Надо назвать совместную статью соавторов, предшествовавшую рецензируемой книге: «“Во время кампании я написал дневник…” Пространственно-временные координаты в “Конармии” и конармейском дневнике Исаака Бабеля» (Вопросы литературы. 2013. № 5).
Попытки создать биографию И. Бабеля начались еще более полувека назад (Stora-Sandor J. Isaac Babel: L’homme et l’œuvre. Paris, 1968), однако эти труды либо затрагивают конкретный период творчества писателя (одесский — Р. Александров (А. Розенбойм), последние годы жизни — С. Поварцов), либо приближаются к жанру беллетризованного жизнеописания (Е. Помяновский, Ч. Андрушко, Р. Крумм).
В то же время публикации эпистолярного наследия писателя, мемуаров о нем (здесь неоценим вклад семьи Бабеля — его последней жены Антонины Пирожковой и внука Андрея Малаева-Бабеля), многолетние архивные разыскания и работы о поэтике Бабеля (среди исследователей стоит упомянуть И. Смирина, Л. Лившица, Г. Фрейдина, А. Жолковского, М. Вайскопфа, З. Бар-Селлу, Э. Зихера, А. Яворскую), создали почву для возникновения полной научной биографии, которой и является эта книга.
Огромный печатный труд, представленный Е. Погорельской и С. Левиным (более 600 страниц), — это текст, который не отпускает тебя и держит в поле высокого напряжения. Это происходит потому, что сам герой книги — непредсказуемо сложный автор блистательных литературных текстов и своей собственной судьбы, персонаж сплетен и вымыслов, любимец женщин и надежный товарищ, непревзойденный юморист, легко впадавший в депрессивное состояние, человек, плотно вписанный в контекст породившей его эпохи и принявший новый советский мир, мастер слова, тонко и точно сформулировавший свое отношение к происходящему в двух, порой параллельных плоскостях, — в публичном высказывании и в текстах, не предназначенных для советской широкой общественности. Читательское напряжение и нетерпеливое ожидание того, что откроется на следующей странице «Жизнеописания», связано еще и с той сдерживаемой, но не сдержанной экспрессией, которую привносят в свое повествование авторы книги. Они не всегда могут оставаться беспристрастными исследователями и вести свой рассказ в манере, принятой для научной монографии. В результате рождается принципиально новое литературоведение с мощным гуманистическим посылом, с нескрываемой любовью к объекту размышлений, с отчаянной болью за него, с трагизмом осмысления последнего года жизни писателя.
Некоторые повороты судьбы Бабеля настолько невероятны, что если бы не обильное цитирование найденных и прокомментированных авторами архивных документов, в происходящее трудно было бы поверить. Уже в Предисловии Е. Погорельская и С. Левин формулируют основы своей концепции. Главной сложностью создания биографии Бабеля авторы считают склонность писателя к мистификациям, так как соединение факта и вымысла является основой не только его творческого метода, но и бытового поведения. Даже «Автобиография» писателя, как отмечают авторы, не исключение: она содержит ничем не подтверждаемые сведения о службе Бабеля солдатом на Румынском фронте, о его связях с ЧК. Прорисовывая узор жизни писателя, авторы определяют свою задачу так: «Мы стараемся также отделить действие в рассказах самого Бабеля от реальных биографических событий, в то же время пытаясь проследить, как подлинные события преломляются в прозе Бабеля». «Нестерпимой чертой» характера Бабеля И. Эренбург считал неистребимое писательское любопытство и скрытность, которые приводили к тому, что сам писатель «не может распутать свою судьбу». Эти пророческие слова близкого друга Бабеля применимы по сути дела ко всем этапам биографии писателя, включая самый последний, предсмертный, период его жизни.
Ведущая идея авторов просматривается и в структуре книги. Жизнь и творчество Бабеля предстают постоянно в сопоставлении с его современниками. Судьба сводила Бабеля с людьми разного круга и положения, с видными советскими деятелями и с русскими эмигрантами, с теми, кто у власти, и с теми, чьи родственники находятся под следствием, с военачальниками и политиками. Все они появляются в жизни Бабеля и оказываются на страницах книги. Их биографии, собранные под одной обложкой, дают объемное представление о сложной и противоречивой эпохе. На страницах книги появляются, говорят, пишут, вспоминают Олеша, Эренбург, Паустовский, Эрдман, Маяковский, Есенин. На документальной основе в книге показано, как Бабелю удавалось войти в жизнь своих собеседников и друзей, стать их любимцем. Отклики Паустовского, Воронского и Федина о значении творчества Бабеля, цитирование Маяковским фразочек из «Одесских рассказов», восприятие Бабелем гибели Маяковского — все это оживляет атмосферу литературного быта 1920-х годов, придает новые, не известные ранее, живые черточки тем, кто делал нашу литературу.
Появляются и постепенно на протяжении многих глав вырастают в центральные фигуры Горький, Воронский и Полонский. С ними Бабеля связывают не только сугубо литературные отношения — писателя и редактора, когда Бабель оказывается одновременно маститым автором и лукавым держателем неотработанных журнальных авансов, но и родство душ. Извилистые линии взаимоотношений Бабеля с людьми, определившими литературный процесс в 1920-е годы, представлены в книге очень ярко и талантливо. В книге показано, что Горького Бабель воспринимал как основного своего защитника и покровителя. Горький по отношению к Бабелю последовательно доброжелателен, нежен, заботлив. Отношение Бабеля к Горькому, как видно из приведенных в «Жизнеописании» документов, было в полной мере отношением сына к отцу: беспредельная любовь, уважение, благодарность за заступничество и… всплески обиды, ревности, неконтролируемого гнева, а потом снова любовь и выражение отчаяния от близкой потери. Знаменательна приведенная в книге фраза Бабеля, сказанная им после смерти Горького: «Теперь мне жить не дадут».
Среди тех, кто сыграл важную роль в жизни Бабеля, авторы отмечают его французских друзей — А. Жида и А. Мальро, ставшего поистине близким для Бабеля человеком. Эпизоды их встреч в Париже и в Москве, дружеские ужины, легкое застольное общение — и последняя перед тюрьмой просьба, обращенная к жене, сообщить о случившемся Андрею (имелся в виду Андре Мальро) — по воле авторов книги трогательны и печальны.
Очень мощно прописан в книге Александр Воронский, критик и редактор, «центровой» литературной жизни послереволюционной эпохи. Воронский не только защищает Бабеля от нападок Буденного и тех, кто стряпал ему тексты, литературный критик дает по сути дела первую цельную и неотмененную до сих пор характеристику творчества Бабеля: «Конармия» не устроила оппонентов только потому, что она не укладывалась в легенду о Первой конной, а на самом деле произведение является эпохальным и с содержательной, и с эстетической стороны. Авторы приводят документы из архива «Красной нови», что позволяет восстановить историю создания некоторых рассказов из «Конармии». Вообще в «Жизнеописании» можно найти немало подробностей, связанных с историей создания отдельных произведений Бабеля, с работой над композицией, с причиной перестановки глав, с переименованием персонажей.
В первых главах книги, посвященных детству и юности Бабеля, его службе в Первой конной, сопоставление документов с художественными произведениями наглядно показывает причудливое сочетание предельной реалистичности и точности, свойственной писателю, со свободой художественного воображения. Здесь же авторы представляют удивительные архивные находки. Так, установить тот факт, что в Конармии Бабель был известен не только под своим псевдонимом К. Лютов, но и под настоящей фамилией, позволила справка, выписанная Реввоенсоветом Первой Конной армии о снятии с довольствия штаба армии Бабеля (Лютова). К ним также можно отнести и копию инструкции по ведению журнала военных действий, в котором Бабель расписался псевдонимом — Лютов.
Глава «В конармии» необычайно интересна, поскольку дает ключ к пониманию характера Бабеля. Стержнем этой главы можно считать исследование дневниковых записей, которые вел писатель. Авторы справедливо полагают, что дневник интересен не только как прототипическая основа рассказов, но он представляет самостоятельную художественную ценность. Для авторов важно, что дневник уточняет принципиальные вопросы биографии писателя: да, он действительно был в гуще боя вопреки домыслам недоброжелателей, да, он действительно хорошо знал конармейскую массу и ее вожаков, да, он не понаслышке наблюдал за бытом конармейцев. И все это давало ему полное право писать свою «Конармию» так, как она написана, — честно и колоритно.
Особенно ценно, что в книге не просто дается текст документа, но нередко печатается его изображение. Семейные фотографии из архива Л. И. Бабель и А. А. Малаева-Бабеля, документы, рукописи, письма, изображения мест, связанных с Бабелем, редкие фотографии его современников, газетные карикатуры, книжные обложки — все это складывается в уникальную фотохронику жизни писателя.
Стилистической доминантой книги можно назвать полифонизм: обильно представлен не только бабелевский текст (рассказы, письма, дневник, выступления и т.д.), но и воспоминания знавших его, свидетельства современников, щедро цитируются добытые авторами документы. Среди писем хочется отметить адресованные матери, жене Евгении, сестре Марии, и письма А. Г. и Л. И. Слонимам, у которых писатель жил в ранние годы в Петрограде, а в 1920-е нередко и в Москве.
Жизнеописание Бабеля — это биография писателя, «смыслом и способом» жизни которого «всегда <…> была литература». События жизни у него рано или поздно преломлялись в литературных сюжетах и образах. «Уязвленный жестокостью» еврейского погрома в Николаеве, Бабель через все творчество пронесет сострадание к боли и ненависть к унижению. Отзываясь на потрясения эпохи — войну и коллективизацию, — писатель сохранит, как показывают авторы книги, жадное любопытство к жизни, к людям.
Примеров глубоких и точных наблюдений за творческим процессом Бабеля в книге множество, именно они, как кажется, становятся основой жизнеописания. Особенно хочется отметить два очень разных сюжета: впечатления от яркой пьянящей жизни Парижа, легшие в основу новеллы «Улица Данте», и наблюдения, почерпнутые во время продовольственной экспедиции С. Малышева, соединенные с более ранними, юношескими, впечатлениями от Саратова и немецких колоний на Волге, из рассказа «Иван-да-Марья».
10 месяцев (с октября 1915 до августа 1916 года) Бабель с эвакуированным Киевским коммерческим институтом провел в Саратове. Вместе с другими студентами будущий писатель спал на нарах, построенных в аудиториях Консерватории, где расположился институт. Как видно из текста книги, Бабель и в этих суровых условиях приобщался к культуре и постепенно накапливал писательские впечатления. Он ходил в театр, видел игру знаменитого Слонова, не пропускал встреч с приезжающими в Саратов писателями — Бальмонтом, Северяниным, Сологубом, слушал концерты Глазунова, Гречанинова, Рахманинова, не раз ездил в Покровск и Баронск, изучал жизнь немецких колонистов. В Саратове был написан рассказ «Детство. У бабушки», напечатанный только в 1965 году.
В книге Е. Погорельской и С. Левина можно найти интерпретацию фактов, мало известных современному читателю. Так, например, захватывает история редактирования и составления Бабелем трехтомника Мопассана, работа писателя с переводчиком, его собственные переводческие работы, его великолепное знание французского (достаточно вспомнить блестящую импровизированную речь Бабеля на заседании антифашистского конгресса в Париже). Выразительно написаны страницы, посвященные Бабелю-кинематографисту. Основываясь на мемуарах Г. Александрова, авторы повествуют о роли Бабеля в создании сценария кинофильма «Цирк».
Отдельная тема книги — семейные дела Бабеля. Авторам удается написать об этом тактично и строго, не давая воли домыслам и эмоциям. Приводя массу документов и свидетельств, авторы книги показывают душевный надрыв Бабеля, связанный с чувством непроходящей вины перед сыном и невенчаной женой. Отчаянный по природе человек, Бабель здесь выглядит нерешительным, робким, страдающим.
Авторы книги создают замечательные портреты любимых бабелевских локаций: Одесса, Марсель, Париж, Киев… Это города, оставившие мощный след в жизни и творчестве писателя. Это города, с каждым из которых у Бабеля был свой роман и топография которых откликалась в сердце писателя неповторимыми художественными открытиями. Запоминается признание Бабеля в своих чувствах к родной стране, приведенное в книге: «Здесь бедно, во многом грустно — но это мой материал, мой язык, мои интересы… Гулять за границей я согласен, а работать надо здесь». И в другом месте: «Я отравлен Россией». Вот такого человека, сообщающего о своих патриотических чувствах не с высокой трибуны, а в письме к маме, обвинят в шпионаже и расстреляют.
Неожиданные черточки характера Бабеля приоткрывают авторы книги, когда пишут о новой волне шельмования «Конармии» со стороны бывшего руководства Первой конной. Вместо огорчения и попыток публично оправдываться Бабель высказывает удовлетворение происходящим, полагая, что скандал вокруг известного текста способствует читательской популярности. Во всем здесь видна неосмотрительность героя книги, его уверенность в завтрашнем дне, он не допускает мысли, что может оказаться среди отправленных в места не столь отдаленные. Он верит в свои связи с государственными чиновниками высокого ранга и дружбу с чекистами, он верит в свою популярность и международный авторитет. Моральные принципы писателя не позволяют ему прервать отношения с Воронским после исключения его из партии и снятия с поста редактора. И эта вера в свою звезду делает его абсолютно беззащитным перед случившимся. Между тем, как следует из «Жизнеописания», Бабеля подвергают суровым проработкам, фабрикуют его антисоветское интервью, заставляют оправдываться. Эти оправдательные выступления постепенно формируют Бабелю реноме образцового советского писателя, и это придает ему еще большую уверенность в том, что его-то точно не тронут!
Авторы книги подробно останавливаются на поездках Бабеля в украинские села «смотреть коллективизацию», на Донбасс, где он, несмотря на застарелую астму, спускается в шахту. Здесь масса подробностей, конечно же, основанных на архивных источниках и первых публикациях. Любопытно замечание Горького по поводу досужих разговоров и признаний самого Бабеля о долгих периодах его творческого молчания, приведенное в книге: «Бабелю — не верьте, выдумывает. Он — умница и отличный человек, его проницательный талант я люблю горячо… И никого он не боится, он — себя боится, вот что! Ему надобно сделать какой-то решительный шаг, вот он и покачивается, еще не решаясь. А — сделает, увидите». Что имел в виду Горький: долгие перерывы в публикации новых книг, сомнения самого Бабеля — а стоит ли написанное пускать в свет — кто знает. Известно, что Бабель не раз встречался с Горьким. В книге опубликованы факты, свидетельствующие о том, что Бабель подолгу гостил у Горького. Не исключено, что утверждение Горького о нерешительности Бабеля связаны с какими-то личными переживаниями писателя.
Противочувствия, одолевающие Бабеля во второй половине 1930-х годов, выразительно прорисованы в книге. «Дух бодрости и успеха», который отмечает Бабель как главную черту жизни в советской стране на очередном историческом этапе, им же отрицается в множестве неофициальных высказываний, записанных за ним и друзьями в Париже, и недругами в Москве. Открытость Бабеля, его вера в узы товарищества постепенно губили его: то он иронически высказался по поводу излишней парадности Первого съезда советских писателей, то прошелся острым языком в связи с разгулом массовых репрессий, то подпустил иронии в оценках Сталина. Авторы книги, уверенно ведя повествование, обращаясь все к новым и новым документальным свидетельствам, строят целостный образ писателя, попавшего, как и многие другие, между молотом и наковальней — ясность и непоколебимость его представлений о стране постоянно наталкивалась на чудовищную жестокость, цинизм, коварство, непоследовательность.
В последних главах книги, когда степень жалости к Бабелю достигает апогея, а осознание сложившейся ситуации перестает поддаваться человеческой логике, авторы иногда пользуются своим правом рассказчиков и интерпретаторов, позволяя себе чуть-чуть скорректировать ту или иную ситуацию. И это иногда выглядит спорно. Так, например, когда в одном контексте сталкиваются жесткие оценки, данные Бабелем проходящему съезду писателей, и яркая речь писателя на съезде, в которой нашлось место восхищению стилем Сталина, авторы замечают: «…нельзя не прочитать между строк о вещах, действительно волновавших его: насаждение метода социалистического реализма в советской литературе и возникающие в связи с этим проблемы в собственном творчестве» (с. 430). Такое утверждение кажется натяжкой, поскольку мы имеем дело с двумя разными типами высказывания — речь на публику и сугубо внутренняя, не предназначенная для чужих ушей, речь. «Между строк», конечно, многое можно прочитать, но в рецензируемой книге в абсолют возведен документ, и это единственно возможный путь для научного жизнеописания.
То же видим и по отношению к высказываниям Бабеля во время кампании против формализма. Как пишут авторы книги, Бабель в своих выступлениях уходит от политических вопросов, оставаясь в рамках сугубо эстетических. Но когда Бабель говорит, что советские люди только недавно овладели грамотой, и начинать чтение с Джойса или Пруста невозможно, разве это не была политика? Разве эти слова не воспринимались как полная поддержка власти в борьбе с формализмом? Собственно, борьба-то эта и велась строго в эстетических, а не в политических рамках! Но что могло в 1930-е годы в советской стране не иметь политической подоплеки? И если бы всех или почти всех участников дискуссии спустя пару-тройку лет не арестовали, можно было бы говорить об эстетическом характере отдельных выступлений. Но это была политика, и только она.
Безусловно, еще одним главным героем «Жизнеописания» становится Антонина Пирожкова. Авторы книги подчеркивают удивительное обаяние этой красивой женщины, «технаря» по образованию и работе, при этом незаурядного литератора, публициста, мемуариста, публикатора. Страницы, касающиеся ареста Бабеля, долгих лет ожидания его из лагерей, переживания по поводу странной информации (Бабель жив, его видели, он работает счетоводом, пьет чай с начальником лагеря), которой очень хотелось верить, создают образ великой женщины, советской декабристки, несломленной, любящей, исполняющей трагическую миссию — быть женой и вдовой великого человека.
Именно мемуары А.Н. Пирожковой, а также материалы книги С.Н. Поварцова «Причина смерти — расстрел» и статьи В.С. Христофорова «Документы архивов органов безопасности об Исааке Бабеле» легли в основу последней главы «Жизнеописания» — «Не дали закончить». Не дали закончить Бабелю, судя по косвенным свидетельствам, его новую книгу рассказов. Однако в этой фразе, по существу последней из сказанных на воле, читается напластование множества метафор, рожденных в сознании писателя. В этих трех словах кроется не только подведение печального итога многолетнего писательского труда, но и крик души человека, за которого кто-то решил, и этот кто-то вторгся в святая святых — в творческий процесс, в область, окутанную тайной, в сферу, в которой писатель должен оставаться один. Авторы книги постоянно подчеркивают, что Бабель очень мучился в периоды творческого кризиса. Это был всякий раз род болезни, физического недомогания. Он настолько казнился «неписанием», что на первом же допросе причину своего ареста объяснил творческим бессилием. Эти факты, приведенные в книге, поражают воображение. Писатель с такой блестящей и вполне успешной для советской страны творческой биографией, автор книг, изданных и переизданных в СССР и за рубежом, всерьез считает себя виноватым в том, что не выдает на-гора новые и новые сочинения. Вероятно, это было связано с общей тенденцией, сформировавшей отношение к писательскому труду и не раз провозглашенной с высоких трибун: писатель — тот же ударник советских пятилеток, тот же пролетарий, который обязан трудиться постоянно и без отдыха на благо советских читателей. Бесконечные встречи писателей с читателями, проходившие в формате писательских отчетов, распространение понятия «литературные спецы» указывало на то, что писательство — то же ремесло. Журналы и газеты охотно печатали письма читателей писателям, эти читательские обращения носили нередко панибратский характер и были написаны в развязном требовательном тоне. «Писатели (литература) в долгу перед народом» — идиома, рожденная и утвержденная в 1920-30-е годы. Вероятно, комплекс писателя, не выполняющего свои производственные обязательства, владел и Бабелем.
Читать последние разделы книги невозможно без боли и содрогания от той нелепицы, нагромождения случайностей, коварства, бескультурья, жестокости тех, кто решал судьбу большого писателя. Авторам «Жизнеописания» удалось достичь содержательного и стилевого накала в изложении и интерпретации последних лет, месяцев и дней Бабеля. При всем своем умении мыслить аналитически, укладывать эпизодические факты в строгую систему, при всем своем глубоком понимании общей ситуации и характера вождя Бабель, как пишут авторы книги, оказался не готов к предстоящему аресту. Достаточно сослаться на текст «Жизнеописания», где названо огромное количество документов, обнаруженных дома и на даче у писателя. Записные книжки, рукописи, обширнейшая переписка — все это было арестовано вместе с хозяином. Судя по всему, Бабель не готовился к аресту, не уничтожил рукописи, не спрятал их у знакомых. И если тюремное дело Бабеля найдено и история последних 9 месяцев его жизни полностью воспроизведена в книге, то судьба изъятого во время ареста архива писателя неизвестна.
Авторы с горечью констатируют, что сильные мира сего, на которых мог надеяться Бабель, один за другим либо впадали в немилость или сами оказывались репрессированы. Имя Бабеля все чаще мелькает в донесениях ОГПУ — НКВД. По этим доносам видно, что писатель недоумевал, откуда берется покорность тех, кто ожидает ареста и тех безвинных, кто признает свою вину, он с горечью говорил о массовых политических процессах, о нарастающем расхождении между словом и делом на уровне государственной власти. Тем не менее на фоне массовой поддержки писателями политических процессов и арестов Бабель тоже не остается в стороне и пишет «Ложь, предательство, смердяковщина» — заметку о справедливости возмездия. Кажется, текст этот мало чем отличается от других подобных текстов: тот же разоблачительный пафос, то же выполнение заказа, тот же дух эпохи. Между тем и здесь авторам «Жизнеописания» показалось важным вывести Бабеля из-под критики уже сегодняшнего читателя и сослаться на более, чем у коллег, спокойный, без истерии тон заметки. Представляется, что такая защита из будущего вряд ли нужна. Степень страданий, принятых Исааком Бабелем, безмерна, и это главное оправдание его человеческих слабостей или даже кажущейся неправоты.
Авторы книги вводят читателя в страшный мир последнего пристанища, в котором доживал и продолжал, как мог и как понимал это, бороться за свое человеческое достоинство замечательный русский писатель. Особенно впечатляет поведение Бабеля во время скорого и беспощадного, без вариантов приговора, суда. Он требует вызова свидетелей, допуска защиты, ознакомления с делом. Он отрицает свою вину и отказывается от показаний. Он ведет себя так, будто находится среди людей, имеющих представление об элементарном правопорядке. Кажется, что он верит в возможность торжества справедливости. Но Бабель, как и тысячи других невинно осужденных на казнь, не знает о новых правилах судопроизводства: признания подсудимого и есть основное доказательство вины. Все это настолько ужасно и нелепо, настолько не вмещается в сознание масштабом абсурдности происходящего, что, зная ответ, мы до 541 страницы продолжаем надеяться… Но ровно 80 лет назад жизнь Бабеля была насильственно оборвана, «закончить» не дали.
Посмертная судьба писателя, как показывают авторы книги, тоже исполнена неясностей и мистификаций. Сплетни и слухи, которые сообщали семье писателя, давая надежду на скорое его возвращение, — часть той же самой безжалостной машины, которая уничтожила Бабеля. Нравственные силы А.Н. Пирожковой, терявшей мужа постепенно, на протяжении нескольких лет, вплоть до официального (тоже фальшивого) сообщения о его гибели, достойны восхищения и преклонения. После пережитого вдова писателя сделала неимоверно много для возвращения имени и произведений Бабеля в отечественную литературу. Она и потомки писателя фактически открыли новую страницу в публикациях и исследованиях творческого наследия Бабеля. Вот почему авторы с благодарностью посвящают свою книгу памяти Антонины Пирожковой.
Радостно сознавать, что и авторы рецензируемой книги — Е. Погорельская и С. Левин тоже немало потрудились на благо науки об Исааке Бабеле, прежде чем взялись за такую объемную работу, как «Жизнеописание». Кропотливый сбор документального материала в архивах многих городов, просмотр de vizu тысяч журнальных и газетных страниц, научных изданий и мемуаров, дневников, писем, записок и заметок Бабеля и его современников — все это необходимо предшествовало разработке, проверке и изложению авторской концепции, стройной и убеждающей. Авторам книги удалось, облекая исследование в формы сдержанного и лапидарного изложения, «впустить» в текст некую толику экспрессии, позволившей представить героя книги человеком любящим, страдающим, остроумным, желчным, ехидным, нежным, влюбленным, разочарованным, испуганным, надеющимся и верящим — в общем живым. Е. Погорельская и С. Левин, несмотря на стремление Бабеля «утаить правду», сместить жизненные факты и события, в общем запутать своего биографа, смогли создать полноценную и выверенную научную биографию одного из крупнейших писателей России.
«Исаак Бабель. Жизнеописание» на многие годы станет важнейшим импульсом к любым новым работам о писателе, источником сведений о литературной эпохе 1920—1930-х годов, ключом к пониманию драматически непредсказуемого и неимоверно сложного положения советского литератора. Прочитанная книга долго не отпускает, еще и еще раз переживаются подробности жизни и судьбы Исаака Эммануиловича Бабеля, хочется вернуться к страницам биографического повествования и увидеть молодого и озорного человека, врывающегося в новый литературный мир со своим самобытным языком и непревзойденным всегда узнаваемым стилем. Авторы рецензируемой книги подарили читателю вот такого, действительно живого Бабеля.
|
Создатели книги определяют ее как путеводитель по жизни и творчеству Даниила Хармса, без которого невозможно представить не только ленинградский литературный авангард 1920-1930-х годов, но и современную литературу — и детскую, и взрослую, и даже современный театр. При любой ревизии, любой переоценке литературных достижений ХХ века эта фигура не только не теряет в весе, но как будто становится все более притягательной и загадочной. Может быть, дело в самой природе абсурда, чьи гладкие белые корешки щекочут самую суть бытия — где-то с исподу, с изнанки, так что пространство расслаивается, а время накреняется, искривляя привычный пейзаж.
Такое впечатление, что к чему бы ни прикасался этот нелепый человек, странно одетый и непросто изъясняющийся, все сразу же становилось частью его мира, сотворяемого на глазах. Длинные пальцы фокусника, бриджи, трубка, тщательно разыгранные чудачества, демонстративное выпадение из текста, предлагаемого временем, в свой собственный текст, свой собственный мир, организованный по другим правилам, - вроде бы все это нам известно, но, когда за процессом следят друзья, коллеги, современники, он наполняется новой жизнью и новым смыслом.
Книга - настоящий кирпич: 560 страниц, 400 фотографий, почти 60 авторов, более 80 текстов, многие из которых публикуются впервые - воспоминания родных, друзей и знакомых Хармса, фрагменты переписки и дневников разных лет, постраничный историко-литературный комментарий и аннотированные указатели. Но, нырнув в этот кирпич, вынырнуть невозможно - тексты затягивают, как воронка. Книга вышла под редакцией филолога Валерия Сажина и одного из редакторов издательства «Вита Нова» Алексея Дмитренко. По словам Валерия Сажина, они работали над книгой 9 лет.
- Писать о нем начали после его реабилитации - но иронически, язвительно, потом стали позволять себе что-то поощрительное, покровительственное, а дальше уже стали писать радостно и подробно. Думаю, читателю будет интересно самому сопоставить эти тексты, проследить изменение интонации. О Хармсе складывались легенды - их тоже интересно сравнить. Вот, например, прекрасный писатель Леонид Пантелеев был убежден, что при последнем аресте осенью 1941 года Хармс вышел в тапочках из дома, тут-то его и подхватила машина НКВД и увезла в Большой дом, который тогда уже существовал. Но потом мы посмотрели, и оказалось, что в тот день Хармс вышел, нагруженный двумя десятками разнообразных вещей: там были стопка, цепочка и другие серебряные вещи, там были автографы его любимейшего писателя Введенского - вряд ли человек с таким грузом вышел из дома в тапочках. Потом мы этим занимались и поняли, что если по Надеждинской улице (теперь улица Маяковского) дойти до Невского, на той стороне был комиссионный магазин, который Хармс еще с 30-х годов посещал систематически, в Пушкинском доме даже лежит подборка его текстиков для Ленскупторга. Кстати, уже в перестройку, когда можно стало писать и о религиозности Хармса, Пантелеев написал о нем замечательный текст - о том, как они с ним обменялись Евангелиями. Так что даже в воспоминаниях одного человека, разделенных временем, Хармс предстает по-разному. Другая легенда пошла от художницы Алисы Порет: в свое время она написала обширные воспоминания о Хармсе, в которых говорится, что Хармс умер в тюрьме от голода. Да, он умер в тюремной больнице, но кто мог засвидетельствовать, что он умер от голода? Она ссылается на одного из своих прежних мужей, якобы видевшего Хармса в тюрьме, хотя мы знаем, что если кого-то ведут по тюремному коридору, и навстречу ведут другого заключенного, то одного из них отворачивают лицом к стене.
- Валерий, но ведь Хармс умер в феврале 1942 года, это время называют смертным - вряд ли заключенных кормили лучше остальных ленинградцев... От чего же еще умереть в эту пору?
- Да, ответ вроде напрашивается, но подтверждения все равно нет. Конечно, эта книжка про Хармса - но и про людей, которые о нем вспоминали.
- Вы работали над книгой 9 лет - случились какие-то открытия? Портрет Хармса для вас в чем-то поменялся?
- Пожалуй, нет. А насчет открытий - да, прочитав все детские газеты и журналы 30-х годов, мы обнаружили некоторое количество новых текстов Хармса. Он не столько переводил, сколько пересказывал иностранных авторов, так вот, мы нашли его пересказ Марка Твена. А еще - большой комплекс юмористических текстов - приключения пионера. Но облик Хармса действительно проясняется благодаря массе мелких подробностей, которые только и делают человека. Мы постарались сделать эту книгу удобной и для исследователя, и для читателя, составив для нее несколько указателей. Это и подробный указатель имен - там названы все, кто мог общаться с Хармсом в тот или иной период, вплоть до адресов. Это и структурированный указатель сюжетов - от того, какую одежду носил Хармс, до его суждений о войне, и указатель его произведений. Сюжеты самые разные - например, выступления Хармса. Казалось бы, его преследовали и гнобили - да, но была и другая сторона, он не был запретным писателем, он много выступал и был очень популярен. Есть рассказ о знаменитом выступлении объединения ОБЭРИУ «Три левых часа» в январе 1928 года в Доме печати. Хармс вообще обожал себя презентовать, и тут он выезжал на сцену на шкафу и оттуда читал стихи, потом читали Заболоцкий и Введенский, во втором отделении была пьеса Хармса «Елизавета Бам», в третьем - весьма нестандартный фильм «Мясорубка» Минца и Разумовского. Это было единственное столь мощное выступление ОБЭРИУ, но прогремело оно сильно. Потом творческие объединения запретили, поднялась ругань на формалиста Хармса, но они продолжали считать себя обэриутами - правда, только в личном общении. Хармс странно одевался, его называют инфантильным - да, возможно, отчасти это и так, он играл, как ребенок, а игровое поведение входит в понятие инфантильности. Есть такие дети, которые хотят привлечь к себе внимание - возможно, от обделенности вниманием, и они его привлекают - экстравагантной одеждой, цветом волос, поведением. Хармс вел себя так всю жизнь. Вот, например, когда ему было 20 лет, он залез на дерево, начал оттуда вещать и просил, чтобы его приятель записывал, что говорят люди. Художница Алиса Порет вспоминает множество таких игр и чудачеств. В ходу была, например, такая игра: один завязывает другому глаза и ведет куда-то. Одни раз Хармс привел и поставил ее между двух движущихся трамваев, другой раз - в цирк, на бокс, который она ненавидела. При всем том он был православным верующим человеком, шло это от папы Ивана Павловича Ювачева, религиозного писателя, дома были иконы, папа учил Даню молиться, мама писала папе отчеты, как Даня молится, немецкая библия была у него в 14 лет, у него есть целая серия стихотворных молитв, он регулярно посещал храм, был мистически настроен. В книгу вошла значительная часть дневников отца Хармса, там масса сведений о том, как протекала жизнь Хармса в 30-е годы, в том числе со второй женой Мариной Малич, об отношениях с сестрой Елизаветой. Иван Павлович был тоже с очень тяжелым характером, после смерти жены он чувствовал себя заброшенным, и, хотя они жили в одной квартире, ему было важно, когда Даня его посетил, сказал что-то доброе, принес вина - то есть проявил уважение. Ивана Павловича очень трогало, когда Даня к нему заходил, а иногда даже вел беседы на религиозные темы. Ну, а сам Хармс был связан с Детгизом, к нему приходили люди оттуда. Нам удалось найти очень интересный диск с записями сотрудницы Детгиза Гольдиной, которая прекрасно пела песни из репертуара разных народов, этот диск прикладывается к 100 экземплярам нашей книги.
- Жизнь Хармса закончилась трагически - есть какие-то свидетельства, связанные с его гибелью?
- Очень трогательны письма его мамы к папе, которые все время был в разъездах: как ведет себя Даня, в какие игрушки играет, как он шалит, как он облил себя духами и потом очень страдал. Очень интересны воспоминания школьных друзей Хармса, но самое сильное впечатление производит переписка, которая возникла после ареста Хармса между его женой Мариной Малич, Липавской, Друскиным и другими его друзьями и знакомыми. Хармс пропал, и все тревожились: где он? Эта переписка шла в 1941-м, 1942-м - и продолжалась дальше. Даже когда Марина 4 февраля принесла ему передачу - маленький кусочек хлеба, и ей его вернули, сказав, что он умер 2 февраля, у них все равно теплилась надежда - может быть, человек не пропал. В это верили до конца войны.
Главный редактор издательства «Вита Нова», тоже составитель книги «Даниил Хармс глазами современников...» и соавтор комментариев к ней, Алексей Дмитренко говорит, что они с Валерием Сажиным хотели собрать все свидетельства современников о жизни Хармса, которые не были собраны.
- Александр Введенский говорил, что Хармс не создает искусство - он сам есть искусство. За пределами нашей книги осталось немного: книга воспоминаний Марины Малич «Мой муж Даниил Хармc», дневники Якова Друскина, ближайшего друга Хармса, и книга «Вот такой Хармс! Взгляд современников» - интервью, взятые Владимиром Глоцером. Это практически полное собрание свидетельств современников о Хармсе. Мы свою книжку собирали по крупицам, у нас даже был такой составительский азарт. Например, мы нашли воспоминания соучеников Хармса, опубликованные в газете «Вперед» в Пушкине в 1980 году. Или уникальные воспоминания одной из приятельниц Хармса Марии Конисской, опубликованные в московской «Общей газете» в 1995 году и больше нигде. Многие воспоминания мы вообще впервые воспроизвели по рукописям. Мы все это собрали и снабдили большим комментарием, который составляет треть книги. Особое место занимают письма вдовы Хармса Марины Малич к разным людям - о смерти Хармса. Это уникальные документы - не воспоминания через 40 лет, а синхронный срез личной истории, всех их объединившей. Это вот сейчас случилось, и она пишет своей подруге. Таких документов первостепенной важности мы опубликовали довольно много. Один эпизод меня потряс: она вспоминает о начале блокады Ленинграда, когда всех трудоспособных женщин отправляли на рытье окопов. Она пишет, что была так истощена, что едва могла выйти из дома. И Даниил Хармс очень долго молился, а потом ей сказал: ты пойдешь на сборный пункт, и чтобы избежать неминуемой смерти, которой ты боишься, ты должна повторять два слова - «красный платок», они тебя спасут не только сейчас, но и потом. Она так и сделала, и ее одну из всех женщин не взяли рыть окопы. Сын Марины Малич от второго брака не знает русского языка, я его попросил прислать мне фотографию могилы своей матери, которая умерла в 2002 году в городе Athens, штат Джорджия. И когда я увидел фотографию надгробия, я был потрясен - на нем выбиты слова «красный платок», латинскими буквами. Сын не знал, в чем дело, он просто выполнил просьбу матери. Воспоминания мы собирали, относящиеся ко времени с конца 1960-х до 2010-х годов - почти за полвека, и мы столкнулись с тем, что разные люди в разное время воспринимали одни и те же события по-разному, эта полифония очень важна. Даже взгляд одного и того же человека меняется со временем. Например, обэриут Игорь Бахтерев в 1984 году писал: мы никогда не хотели покидать Россию, хотели жить в СССР, а в 90-е годы в воспоминаниях о Хармсе он вдруг пишет: мы в то время хотели уехать, даже планы строили. И оптика восприятия произведений самого Хармса совершенно разная: в советское время мемуаристы писали, что у Хармса самое главное - это произведения для детей, а в 90-е, на фоне публикаторского бума все вдруг стали писать, что его детские стихи - это такой побочный продукт. Изменение этой оптики по нашей книге можно проследить. Но когда меня один журналист спросил, можно ли считать, что наша книга завершает исследование жизни и творчества Хармса, я ему ответил, что оно только начинается.
В презентации книги, прошедшей в Музее Анны Ахматовой, приняла участие внучатая племянница Даниила Хармса Марина Махортова, которая занимается историей семьи, знает о Хармсе по рассказам своего отца, прожившего с ним в одной квартире с 1931 по 1941 год.
- В детстве я не была особенно близка с отцом, хорошее настроение у него бывало нечасто (это все наследственное, фамильное), но когда бывало, он иногда рассказывал мне между делом о своем детстве. Так однажды рассказал про своего деда, народовольца, который сидел в Петропавловской крепости. Он и в Шлиссельбурге сидел, там страшная тюрьма, и вместо того, чтобы сойти с ума, он пришел к Богу. Дед Владимир Иосифович, наверное, был самым любимым человеком в жизни отца, а потом я узнала, что у папы был не только такой удивительный дедушка, но еще и очень интересный дядюшка. Родные помнили его, иногда я слышала: что ты сидишь и трясешь ногой, как Даня? Я поняла, что папа в детстве был под большим впечатлением от него: они жили в одной квартире на Надеждинской (сейчас это улица Маяковского), эту квартиру дали деду как бывшему народовольцу, пострадавшему при царском режиме, правда, в 30-е годы в нее подселили еще жильцов. Папа там родился. Как любопытный ребенок, он стремился к дяде в комнату, а родители его не пускали, чтобы он набрался чего-нибудь нехорошего. Не заметить дядю было невозможно. Он мог, например, сесть в прихожей, заставленной книгами, очертить вокруг себя меловой круг и медитировать - и интересоваться у Владимира Иосифовича (который был мужем сестры Хармса Елизаветы), как он к этому относится. Никто не называл Хармса Даниил Иванович - все его звали и зовут Даня. Самое интересное было, когда к нему приходили гости: они играли на фисгармонии и пели, у Дани был красивый голос, папа потом повторял мне, какие арии они пели. По словам папы, в комнате Дани была одно запретное место - стена, заклеенная розовой бумагой и разрисованная неприличными картинками. Насколько я поняла, это были шаржи на его друзей - друзья играли на разных музыкальных инструментах в виде частей тела. Ну, и была там вещь, много где описанная, - самодельный разрисованный картонный абажур с надписью «Дом для уничтожения детей». Тут сразу возникает тема нелюбви Хармса к детям, но я считаю, что тут еще надо разбираться, почему он так упорно говорил о нелюбви к детям.
- А что еще папа рассказывал?
- Что у Дани катастрофически не держались деньги. И когда они совсем кончались, а обращаться к отцу было неловко, он обзванивал друзей и приглашал их на день рождения - день рождения мог случиться в любое время. Комнату свою он запирал, а сам смотрел из окна: если человек что-то нес, он был дома, если ничего не нес, его дома не было. Один раз они устроили обед в кукольной посуде: все было, но всего было так мало! Попоек, папа говорит, никогда не было - иногда появлялись маленькие оплетенные бутылочки пива, если папа заходил, его угощали маленькими огурчиками-корнишонами, что осуждалось: ребенок должен есть манную кашу. Папа говорил, что из него всегда старались сделать «гогочку», а он сопротивлялся и однажды даже погубил пианино, вылив туда - совершенно случайно - две бутылки клея. Папу поражало, что у Хармса было много-много трубок, самых разных, маленьких, больших, коротеньких, длинных. И он как-то незаметно вытаскивал их из кармана - вроде он сейчас с одной трубкой был, и вот у него уже другая. В одну из этих трубок был вставлен милицейский свисток. Когда он выходил на улицу, мальчишки вились за ним хвостом - он же одевался очень странно, и милиционеры подходили, документы спрашивали - типичный шпион. Но когда он начинал свистеть в свою трубку, детвора разбегалась - ему это очень нравилось.
- Марина, а вам нравится эта книга о Хармсе?
- Да, очень. Она сразу же привлекает - начиная с обложки. Даже форзац замечательный - старинная гравюра, разрисованная Хармсом и Алисой Порет цветными карандашами. Чего тут только нет - всякие фигурки - вот Хармс по холму карабкается, а вот он же, кажется, едет на лошади, ноги по земле скребут, рыбы всякие и каракатицы, дамочки на лошадях, какая-то помесь аэроплана и стрекозы, большая собачка, которая перекусывает маленькую, воздушный шар, похожий на глобус. Алиса Порет, кстати, чудесные воспоминания оставила.
Собрание воспоминаний и писем друзей, возлюбленных, родных Хармса представляется Марине Махортовой настоящим путешествием по его жизни. И еще она вспоминает, что ее отец рассказывал ей о Хармсе только смешное и занятное, но никогда не говорил о его смерти - как будто ее вообще не было. Когда-то, в 2012 году, в галерее «Борей» была пронзительная выставка художника Григория Кацнельсона «Гор. Город. Блокада», и хотя главным ее героем был ленинградский писатель Геннадий Гор, но один объект был посвящен Хармсу: его фигурка на велосипеде парила над деревянными кубиками города. И сердце сжималось - да-да, вот так Хармс улетает - от блокады, от тюрьмы, от голодной смерти: хотя бы здесь. Глядя на эту книгу, можно представить, что он улетел сюда.
|
|