|
Публикации
2023
2022
2021
2020
2019
2018
2017
2016
2015
2014
2013
2012
2011
2010
2009
2008
2007
2006
2005
2004
2003
2002
2001
Книга Александра Тимофеевского универсальна, она удовлетворяет одновременно несколько нужд интеллектуала. Думается, спустя столетия она будет числиться в списках коллекционных изданий. Потому что, наследуя гедонистическим традициям классиков XVIII и XIX веков, поэт написал кулинарную книгу в стихах. Мы все в душе дети, а Александр Тимофеевский много лет писал стихи, в том числе и для детей. И эта книга как раз для взрослых детей, которые любят живую искрометную рифму, задор, озорство, игру слов, аллюзии, намеки, юмор, иронию, легкую усмешку. А также для взрослых-гурманов, которые любят готовить и вкусно поесть.
Ведь стихотворные рецепты блюд отнюдь не умозрительные, их вполне можно использовать. Скажем, «Жаркое из грибов»: «Придавши маслу цвет румяный/ Не сдабривать грибы сметаной,/ Томить их, а томленью срок –/ Пока не выкипит весь сок./ Добавить зелени нехудо/ И, не давая остывать,/ Немедля высыпать на блюдо./ Подавать». Или такой: «Чтобы рыбочка была/ С двух сторон румяной,/ Чтоб умылась добела/ Свежею сметаной,/ Чтобы к ней подать салат/ С огурцом да мелких/ Маринованных маслят…/ Ну, и рюмку «Гжелки». А на левой страничке – примерный список ингредиентов и их количество.
В этой книге мы можем наблюдать, как поэзия органично сливается с кулинарией и эротикой: «Седина, как положено, – в голову,/ А в ребро, как обещано, – бес./ По Марселю побегать бы голому/ И попробовать суп буйабес./ Где Марсель, там экзотика, готика,/ Провансальский таинственный край…/ Bui-a-besso – сплошная эротика,/ Означает: «вари и кончай». Эротическая тема эстетически тонко подчеркнута графикой художника-мультипликатора Владимира Зуйкова. В ней – конгениальные текстам легкость, фантазия, озорство, от которых пробуждаются все мыслимые эпикурейские фибры. Так что книга вполне может считаться также и художественным альбомом. И при этом в ней сохранена непосредственность «черновика», не допускающая серьезную мину. В сноске к строкам «И, как учил старик Державин,/ Вяжи родимую в «пучочки» автор, например, пишет: «Как выяснилось, старик Держивин говорил не «пучОчки», а «девОчки», но автор уже не в силах исправить эту ошибку». А позаимствовав строки из стихотворения Евгения Винокурова, автор дает шутливую сноску: «Автор признается, что наблюдение, касающееся телодвижений влюбленной женщины, он позаимствовал у мэтра отечественной поэзии». Остается добавить, что в книге также есть кулинарные пародии на Некрасова, Брюсова, Блока, Цветаеву, Блока и др., а еще прозаическая главка «Случаи», состоящая из веселых кулинарных баек.
|
Актер и режиссер Вениамин Смехов, на днях получивший премию «Книжный червь», присуждаемую профессионалам и подвижникам книжного дела, представил в БДТ собственное мемуарное сочинение «Жизнь в гостях». Это подробнейшее (850 страниц) повествование о времени и о себе. Среди персонажей: Николай Эрдман, Юрий Любимов, Петр Фоменко, Булат Окуджава, Александр Межиров, Владимир Высоцкий, Юрий Трифонов, Владимир Войнович, Юрий Визбор…
Актерской книгой сегодня не увидишь никого, но в отличие от большинства произведений его коллег, перед нами не литзапись, не обработка устных рассказов, а собственноручно написанные воспоминания (при всем активном участии редактора Елены Толстопятовой и жены автора Галины Аксеновой, которых автор не устает благодарить). Для Вениамина Смехова, сколько можно судить, литературные опыты — не блажь, не шутка гения, а еще один важный способ осуществления себя — на его счету несколько десятков сценариев и инсценировок, первая его книга вышла еще в 1986 году, и вообще в юности он видел себя журналистом, а на актерский поступил во многом неожиданно для себя и поначалу (как написано в книге) у него там не очень получалось.
Если говорить о своеобразии «Жизни в гостях», которая вышла в год 80-летия автора, то эту книгу отличает довольная редкая, особенно сегодня, плотность текста. Она охватывает все восемь десятилетий его жизни: восемь глав — 1940-е, 1950-е, 1960-е и т. д. Большой удельный вес в книге составляют дневники — написанное и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят лет назад. Столкновение автора тогдашнего и нынешнего, их способов думать, способов писать, — довольно любопытно, и это еще один сюжет книги, формально лишенной сюжетной интриги: мы же видим, что рассказчик — вот он, жив и благополучен.
Другой бонус — ее устройство. Связанные между собою личностью автора и его биографией, главки меж тем вполне автономны, что позволяет книгу читать с любого места, в том порядке, как заблагорассудится. Она, несмотря на линейное хронологическое повествование, по словам Смехова, устроена как джазовая импровизация — вот, читатель, и импровизируй, вперед!
«Я прожил жизнь в театре — прекрасном и страшном месте, где люди работают не на станках, а на собственном организме. Я не собираюсь поражать читателя необычными мыслями», — предупреждает автор.
Не то чтобы его совсем уж не интересовало, испытает ли читатель удовольствие от текста и поразится ли идеям, но потребность рассказать как можно больше о том, где рассказчик был и что он видел, его заботит гораздо больше, чем способы обольщения словом.
«Я появился на свет жарким летом 1940 года на 3-й Мещанской улице в городском роддоме № 8 Дзержинского района Москвы», — такое бесхитростное, традиционнейшее начало никак не отпугивает публику. Те, кто пришел на встречу с артистом, задавали вопросы, которые обнаруживали если не детальное знание текста, то во всяком случае ощутимое знакомство с ним. Пока трудно сказать, является ли этот интерес к произведению влиянием исключительно обаяния его автора, с которым ты можешь вот так запросто поболтать здесь и сейчас, или свидетельством мощи текста: как всякая большая книга, эта требует неторопливого чтения и осмысления.
|
Дожди, однако. В зеленой траве лежат чисто вымытые крутобокие яблоки. Куда их девать? Четыре года тому назад мама (Царствие ей Небесное) нашла где-то в окрестностях конный завод. Приехали, забрали урожай на корм лошадям. Что может быть прекраснее: красивый конь ест красивые яблоки! Сидючи на веранде, глядя на дождь, ожидая солнца, что бы почитать такое — проверенное, выверенное; старое, но новое?
Смешная трагедия
Вот вы сейчас возмутитесь: ничего себе новинку отрыл наш рецензент!
Первое книжное издание «Козлиной песни» Константина Вагинова 1928 года было в пух и прах изругано и советскими, и эмигрантскими рецензентами. Потом роман с треском провалился в книготорговой сети. В 1978 году случилась нью-йоркская репринтная публикация (какой памятник должна поставить русская культура западным славистам! — до небес!)… Странная, смешная трагедия ученика Гумилева и обериута, Константина Константиновича Вагинова, была забыта столь плотно, что второе ее издание в 1989 году (еще в СССР) вышло в серии «Забытая книга».
Но с той поры сколько воды утекло! «Вита-Новская» книга 2019 года (а до Публички она доползла только в этом году) — одиннадцатое переиздание теперь уже знаменитого романа. Объяснюсь.
Во-первых, есть книги, которые надо читать, даже если они тебе (вам) не понравятся. В конце концов, Достоевский тоже мало кому нравится (по чести и совести говоря), а читать и перечитывать его надо. «Козлиная песнь», о которой друг автора Михаил Бахтин говорил: «Уникальная, единственная в своем роде книга. Трагедия смешного человека, но не в достоевском смысле», — принадлежит к такого рода книгам.
Во-вторых, «Вита Нова» есть «Вита Нова» — иллюстрации к роману одного из лучших пейзажистов современной России, Екатерины Посецельской, изумительны.
В-третьих, справочный аппарат этой книги, вступительная статья к комментариям, сами комментарии, статья Николая Николаева о прототипах романа, статья Игоря Хадикова и Алексея Дмитренко о Петергофе конца 20-х годов при всей их научной тщательности читаются, как роман в романе. Или как сборник новелл, информативных, сюжетных, едва ли не символических.
Наконец, под занавес, в-четвертых, самый важный пункт. Если вы уже прочли «Козлиную песнь», то учтите: это то, что вы еще не читали. После книжного издания Вагинов продолжил работу над своей книгой, что-то вычеркивал, что-то вписывал. Вписал три различающиеся друг от друга концовки. Для чего? Формальный повод: переиздание книги. Вагинов подал заявку на переиздание, но было ясно (и ему прежде всего), что книга, разгромленная наголову рецензентами и не раскупленная читателями, никакого шанса на переиздание не имеет. Наверное, он просто не мог расстаться с тем, что он сделал, доделывал и переделывал. Все эти доделки и переделки (с сохранением прежнего текста, с обозначением того, что Вагинов вычеркнул) вставлены в издание «Вита Новы».
Более чем интересное, крышесносительное чтение. Рекомендую.
Вагинов К. К. Козлиная песнь. — СПб., Вита Нова, 2019. — 424 с.
|
Как известно, Шаламов свои стихи ценил выше прозы, но только сейчас поэтическое наследие Варлама Тихоновича наконец дошло до читателя в виде двухтомника из серии «Новая библиотека поэта». О Шаламове-поэте и собрании его поэтических текстов для «Горького» рассказывает Ксения Филимонова.
В серии «Новая библиотека поэта» вышел двухтомник стихов Варлама Шаламова. На сегодняшний день это наиболее полное собрание его поэзии, подготовленное к публикации вологодским культурологом В. Есиповым: 1 300 текстов, записанных Шаламовым с того момента, когда в конце колымского срока появилась такая возможность, несколько юношеских стихотворений, переводы. Небольшая часть из них публиковалась при жизни Шаламова, как правило, в цензурированном виде, он называл их «стихами-калеками»:
У стихов моих-инвалидов Изуродованы тела Сколько вынесено обиды Равнодушия, горя, зла.
Осторожности что ли ради Сохраняя ли свой покой Искромсали мои тетради Незапятнанною рукой.
Многие стихи включены в собрания сочинений, но 300 опубликованы впервые. Такое опоздание — трагическая особенность биографии Шаламова: практически вся проза была опубликована в СССР только после его смерти, даже по делу 1929 года, за которое он получил свой первый срок, был реабилитирован только в 2000 году, а полноценный свод стихов издан только сейчас.
Шаламов-поэт современному читателю известен гораздо меньше, чем Шаламов — автор «Колымских рассказов». В этом смысле адресация сборника «поклонникам творчества и ценителям литературы», несомненно, верна: круг знающих и ценящих поэзию Шаламова неширок.
Более того, круг читателей Шаламова сужается в силу ряда внелитературных обстоятельств: популяризация его творчества происходит в основном в контексте темы ГУЛАГа, которая постепенно вытесняется из официальной повестки и культурной памяти. Дни рождения, юбилеи и памятные даты, связанные с Шаламовым, не отмечаются широко, он не включен в школьную программу, и интерес к его наследию со стороны зарубежных исследователей, переводчиков и читателей (судя по постоянно появляющимся новым переводам) значительно выше. С этим связана и другая проблема: до сих пор до конца не разобран и не прочитан архив, не проделана текстологическая работа, именно поэтому новые тексты — и стихи, и дневниковые записи, и черновики теоретических работ — находятся, расшифровываются и печатаются спустя так много лет. Часть сочинений вовсе утрачена: не сохранились записи 20–30-х годов, около ста стихотворений сожгла жена Шаламова Галина Гудзь после его ареста. Архив разрознен: документы находятся и в фондах литературных журналов, и в архивах других людей, некоторые тексты сохранились только на магнитофонных записях.
Чрезвычайно сложна и текстология стихов Шаламова: кроме ухудшавшегося с годами почерка (записи 70-х годов практически неразборчивы), тексты имеют много вариантов, не всегда датированных. Именно поэтому мы имеем дело с ускользающим явлением: толком не открытое и не представленное широко поэтическое наследие Шаламова оказывается в заложниках многих не связанных с творчеством обстоятельств и пропадает из читательского кругозора.
И это тоже трагический факт: сам Шаламов считал поэзию высшей формой литературы, а себя — в первую очередь поэтом. «Я пишу стихи с детства. Мне кажется, что я всегда их писал — даже раньше, чем научился грамоте, а читать и писать печатными буквами я умею с трех лет», — вспоминал Шаламов в эссе «Кое-что о моих стихах». Вся его доколымская биография связана с поэзией: это и чтение «до наркоза» Есенина, Северянина, Блока, Хлебникова и Маяковского, бурные литературные дискуссии двадцатых годов, посещение кружка О. Брика, высокая оценка шаламовских стихов Н. Асеевым и, наконец, встреча с Б. Пастернаком — на тот момент в качестве слушателя его публичных выступлений. Поэзия была первым и самым важным делом. В статье «С Варламом Шаламовым» А. Солженицын отметил: «Стихи Шаламова всегда мне нравились больше, чем проза его. (Как и ему самому)».
Шаламов писал стихи и после 17 лет Колымы: после жизни в ледяных бараках, работы при −50 градусах, побоев, болезней, нахождения на грани жизни и смерти — проза Шаламова была беспощадным рассказом о выживании. В поэзии же, находясь в тех же суровых краях, лирический герой затапливает печь, читает следы на снегу и гадает о погоде:
Осторожно и негромко Говорит со мной поземка, В ноги тычется снежок,
Чтобы я не верил тучам, Чтобы в путь по горным кручам Я отправиться не мог.
Позабывшая окошко, Ближе к печке жмется кошка — Предсказатель холодов
Угадать, узнать погоду Помогает лишь природа Нам на множество ладов.
В том же эссе Шаламов рассказывает о потоке стихов, хлынувших из него весной 1949 года: «Я записываю свои стихи с 1949 года, весны 1949 года, когда я стал работать фельдшером лесной командировки на ключе Дусканья близ речки Дебин, притока Колымы. Я жил в отдельной избушке — амбулатории — и получил возможность и время записывать стихи, а следовательно, и писать. Хлынувший поток был столь силен, что мне не хватало времени не только на самую примитивную отделку, не только на сокращения, но я боялся отвлекаться на сокращения. Писал я всюду: и дорогой — до больницы было по ключу двенадцать километров, — и ожидая начальство, получая лекарства...» Даже перед смертью, потерявший связь с миром, сильно болевший, ослепший и оглохший, Шаламов продолжал сочинять и надиктовывать стихи.
При жизни Шаламов опубликовал пять сборников стихов: «Огниво» (1961), «Шелест листьев» (1964), «Дорога и судьба» (1967), «Московские облака» (1972), «Точка кипения» (1977). Мало известен тот факт, что в 1962 году Шаламов выступал на телевидении — читал три стихотворения из сборника «Огниво» в передаче «Новые книги» первой программы. Рассказ об этом событии мы находим в двух письмах Шаламова к его жене О. С. Неклюдовой. По подробному описанию этого события можно восстановить обстоятельства съемки и отношение к публичному чтению своих стихов:
«Я вчера и сегодня ездил для того, чтобы выбрать стихи и встретиться с режиссером. На передачу уже есть календарная программа (вырезку тебе посылаю). Вступительное слово сделает Борис Абрамович Слуцкий — лучшее, что я мог бы ждать и желать. Я буду читать три стихотворения: „Память” (далась им эта „Память”), „Сосны срубленные” и „Камею” („Камею” — в полном варианте, а „Сосны” в книжном). Кроме этого, наш знакомый Юра Колычев, который ходит у них в главных чтецах, прочтет „Оду ковриге хлеба” и решили еще — „Шесть часов утра”. Но сегодня „Шесть часов утра” заменили другими стихами — из тех, что я читал в Доме писателей, — „Вырвалось писательское слово”. В телетеатре не хотят, чтобы я читал по бумажке, по книжке, а я ведь своих стихов не учу, читаю редко, а следовательно, плохо помню. Помню хуже, чем Пушкина, Блока. Это происходит (кроме того, что память ослабела) еще и по причине того, что в своем стихотворении всегда много отвергнутых вариантов вспоминается, которые невольно снова лезут в голову, а в чужом — только один канонический текст. Словом, я волновался ужасно, читая стихи эти, путал».
Этот период описан и А. Солженицыным в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом». Там он указывает на свое посредничество в публикации стихов Шаламова в «Новом мире», которое было негативно оценено А. Твардовским: «Мне он сказал, что ему не нравятся не только сами стихи, „слишком пастернаковские”, но даже тa подробность, что он вскрывал конверт, надеясь иметь что-то свежее от меня. Шаламову же написал, что стихи „Из колымских тетрадей” ему не нравятся решительно, это — не тa поэзия, которая могла бы тронуть сердце нашего читателя».
Трагизм Шаламова-поэта состоит в попадании в тень собственной прозы и собственной биографии. Б. Пастернак, один из первых читателей «Колымских тетрадей» Шаламова, написал ему: «Я склоняюсь перед нешуточностью и суровостью Вашей судьбы». Редакторы литературных журналов видели в нем прежде всего «колымского» автора, каких было много к началу шестидесятых, а после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына стало еще больше.
То же и с прозой: она уже в 60-е стала известна на Западе, хотя достоверных сведений о степени участия Шаламова в передаче рукописей за границу нет. В силу своей специфичности именно рассказы, а не стихи получили большее признание и распространение. Проза Шаламова беспощадна, радикальна даже для современного читателя, она неудобна, ее больно читать, она шокирует. «Колымские рассказы» населены садистами, лагерными начальниками, блатарями. Поэзия, особенно в пятидесятые, более созерцательна, наполнена совсем не лагерными образами: рыцарями, античными героями, музыкой. В поэзии людей почти нет. Это вполне традиционная для русской литературы философская пейзажная лирика, только пейзаж этот — суровый, северный, тревожный, хранящий некоторое воспоминание героя, о котором мы можем только догадываться. Из текстов мы не сразу узнаем, как герой оказался среди камней и буранов и что он там делает. Он наблюдает за оттенками — серыми, посеребренными, вырубает камею в камне топором, топит печь, слушает ветер, он как будто совершенно один в ледяной пустыне:
Ни травинки, ни кусточка, Небо, камень и песок. Это северо-восточный Заповедный уголок.
Только две плакучих ивы, Как в романсе, над ручьем Сиротливо и тоскливо Дремлют в сумраке ночном.
В этом мире нет людей. Возможно, они остались там, за лагерным забором, в другом, параллельном, или скорее запредельном мире. Герой общается с миром животных, потому что — как мы знаем из прозы и воспоминаний Шаламова — животные, даже дикие, намного лучше людей:
Крепко спят медведи Цвета темной меди В глубине берлог. Меховым, косматым Нипочем зима-то, Каждый спать залег.
Зайцам и лисицам Скатерть не годится, Слишком ярок блеск, Слишком блеск тревожен. Заяц осторожен И укрылся в лес.
Далекий юг — постоянная тема размышлений героя, который живет там, где «дорога до Москвы длинней, чем до Урана». Герой мечтает о юге, где тепло и изобилие, ему снятся невиданные фрукты, похожие на музыкальные инструменты:
О, соглашайся, что недаром Я жить направился на юг, Где груша кажется гитарой, Как самый музыкальный фрукт.
Где-то далеко у героя есть возлюбленная, которой он пишет письма, с которой ведет диалоги:
Сотый раз иду на почту За твоим письмом. Мне теперь не спится ночью, Не живется днем.
Однако кое-что намекает на то, что с героем что-то не совсем так: он то ли жив, то ли мертв, то ли предпочитает мир загробный миру настоящему:
Мне трудно повернуть лицо К горящим окнам дома я лучше был бы мертвецом Меня внесли бы на крыльцо К каким-нибудь знакомым
Или:
Я сплю в постелях мертвецов И вижу сны, как в детстве. Не все ль равно, в конце концов, В каком мне жить соседстве
Тут и «ястреб кружит надо мной, как будто бы я мертвец» и, «рассыпаясь в пыль и пепел, я домечтаю до конца». Неожиданно стихотворение «Полька-бабочка» брызнет кровью, резким звуком трубы, огнем и в ледяном ужасе застывает арестант с бубновым тузом.
Здесь же Шаламов объясняет, как именно он создает свои стихи, позже похожее он скажет и о своей прозе: «Я говорю мои стихи, я их кричу» и «мои рассказы прокричаны». Проговаривание, или, говоря языков Шаламова, «прокричивание» — метод работы над текстом, помогающий отсечь все фальшивое, ненужное, лишнее. Колымские стихи Шаламова — это, по сути, работа его памяти. Долгие годы у него не было возможности читать, размышлять, разговаривать о поэзии. В конце сороковых, на тайных поэтических вечерах в лагерной больнице, он по памяти читал Блока, Пастернака, Анненского, Хлебникова, Северянина, Белого, Каменского, Есенина, Ходасевича, Тютчева, Баратынского, Пушкина, Лермонтова. Многие современники Шаламова рассказывают о его уникальной памяти, которая помогла ему пронести через лагерь всю впитанную им до 1937 года литературу. Как только удалось получить карандаш и бумагу, начать записывать стихи без риска получить наказание от надзирателя, память стала его главным собеседником. Поэт наедине с самим собой, его пространство не имеет границ, до горизонта снег, серый камень и ледяная вода, образы рыцарей и античных героев путаются с шекспировскими строчками. Он пробует формы, размеры, примеряет рифмы для того, чтобы перенести эти образы и эти размышления на бумагу. Собеседником же стал Борис Пастернак, с которым Шаламов вступил в переписку в 1952 году. Борис Пастернак — одна из главных фигур для Шаламова, «живой Будда», безусловный поэтический и моральный авторитет.
Словосочетание «живой Будда» как синоним моральной чистоты появляется у Шаламова неоднократно. Этот образ возникает в стихотворении «Орудье высшего начала» из цикла, посвященного Пастернаку:
Орудье высшего начала, Он шел по жизни среди нас, Чтоб маяки, огни, причалы Не скрылись навсегда из глаз. Должны же быть такие люди, Кому мы верим каждый миг, Должны же быть живые Будды, Не только персонажи книг. Как сгусток, как источник света, Он весь — от головы до ног — Не только нес клеймо поэта, Но был подвижник и пророк.
Интересно, что убежденный атеист Шаламов выбрал нравственным критерием оценки людей религиозный образ.
Пространство московских стихов Шаламова меняется: в нем появляются тепло, свет, цвет, городской быт и городская суета. Московская весна «сдавлена гудроном», но это все равно понятный и любимый Шаламовым мир: самые вдохновляющие события его жизни случились именно в Москве:
Удерживая слезы, На площади стою И по старинной позе Свой город узнаю.
Московский гул и грохот, Весь городской прибой Велением эпохи Сплетен с моей судьбой.
Вдохновение «оттепели» быстро закончилось: со второй половины 60-х годов Шаламов постепенно изолируется от мира, окончательно потеряв надежду на публикации. 70-е годы — самый драматичный (после Колымы, конечно) период жизни Шаламова, его отношения с миром совсем разлаживаются, болезнь наступает, стихи не печатаются. Он в состоянии войны с миром:
Я вызываю сон любой С любой сражаюсь тенью С любой судьбой вступаю в бой В моем ночном сраженье.
Эта была война за возможность быть опубликованным, услышанным и прочитанным; она включала и такой не понятый окружением Шаламова жест, как открытое письмо в «Литературную газету» с отказом от западных публикаций и проблематики Колымы в целом.
Попытка играть по правилам государства была вполне осознанной, но неудачной: «Конституционный опыт, который я провожу на самом себе, заключается в том, что я никуда не хожу, не выступаю, не читаю, даже в гости не хожу, ко мне не ходит ни один человек, я не переписываюсь ни с кем, все равно подвергаюсь дискриминации. Не печатают стихи, снимают книгу с плана, [нрзб.], не печатают ни один рассказ, ни стихи — каждая (точка) проверена чуть не на зуб. В „Литературной газете” год пролежали [нрзб.], в „Знамени” и „Юности” — то же самое».
В последних стихах, написанных Шаламовым, два мира — колымский и московский — смешиваются, соединяются. Он снова острижен, как зэк, и окружен волками, но это происходит уже не на Колыме, а в его любимой Москве:
Я острижен под машинку, Голой головой Исследую картинку Под Москвой — рекой
Я хочу добиться толку От своей судьбы. Здесь мешают мне и волки, И рабы.
Варлам Шаламов. Стихотворения и поэмы: в 2 т. СПб.: Вита-Нова, 2020. Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания В. В. Есипова
|
Елена Погорельская о том, как, отказавшись от предложения написать биографию Бабеля, почти сразу взялась за работу, о загадках, оставленных писателем, и судьбе изъятого при обыске архива
— Елена, чуть ли не одновременно, словно без особого труда, вы завершили два крупных проекта в Москве и Петербурге, став составителем главной книги Исаака Бабеля «Конармия» в серии «Литературные памятники» («Наука», 2018) и одним из авторов биографии писателя — «Исаак Бабель. Жизнеописание» («Вита Нова», 2020). На самом деле как долго шла ваша работа?
— Над «Жизнеописанием» — почти десять лет, над «Конармией» — ровно пять. И то и другое, конечно, далось непросто.
— С чем связана данная очерёдность изданий?
— Она была продиктована самой жизнью. Замысел биографии возник в 2010 году, а мою заявку на подготовку «Конармии» редколлегия «Литературных памятников» приняла в мае 2013-го. В течение нескольких лет я делала две книги параллельно. Но в какой-то момент пришлось сделать выбор — какую из них закончить в первую очередь. Я выбрала «Литературные памятники» потому, что писатель — это прежде всего его тексты, и академическое издание главной книги Бабеля было для меня архиважным. Когда «Конармия» вышла, то с лёгким сердцем можно было завершать «Жизнеописание».
— Какой «пусковой механизм» инициировал ваш замысел полной научной биографии Бабеля?
— К тому моменту я напечатала несколько статей и публикаций о писателе, выпустила небольшую книжку «Исаак Бабель. Письма другу: Из архива И. Л. Лившица» (2007) и уже давно для себя решила, что Бабель — это навсегда. Однако к советам друзей взяться за его биографию не прислушивалась. И вот однажды на очередной обращённый ко мне вопрос: «Не хотите ли написать биографию Бабеля?», ответила: «Нет, не хочу», и… почти сразу взялась за работу.
— Почему вы решили писать о Бабеле в соавторстве? И именно со Стивом Левиным, притом что вас разделяют границы разных стран — соответственно России и Израиля?
— Поначалу работала одна. А в 2011 году прочла отличную книгу Левина «С еврейской точки зрения: Избранные статьи и очерки» (Иерусалим: «Филобиблон», 2010), где есть большой раздел о Бабеле. В том же году мы со Стивом познакомились, очень быстро нашли общий язык, подружились. И вскоре я предложила ему сотрудничество: у него давний опыт изучения творчества Бабеля, которым он занимается ещё со студенческих лет. Кроме того, Левин — автор третьей в СССР (после Израиля Смирина и Сергея Поварцова) кандидатской диссертации, посвящённой Бабелю. А что мы живём в разных странах, так это в наши дни не проблема.
— По сути, писательство — глубоко личный, сокровенный процесс. Вас и это не останавливало?
— Мне кажется, я в какой-то мере уже ответила на данный вопрос. Но дело не только в самом процессе писания. У нас была возможность обсуждать написанное, дополнять друг друга. Всегда полезен свежий взгляд на твой собственный текст, к тому же взгляд человека, который глубоко в теме.
— Кстати, история литературоведения знает подобный опыт сотрудничества?
— Таких случаев немало. Но вот сразу приходит на ум — создатели «поэтики выразительности» Александр Жолковский и Юрий Щеглов, оба выдающиеся филологи, яркие индивидуальности. Или совсем недавний пример — книга о Венедикте Ерофееве, написанная Олегом Лекмановым, Михаилом Свердловым и Ильей Симановским, получившая премию «Большая книга» (2019).
— Как вы разделили между собой «обязанности»?
— Это происходило как-то само собой, ведь у каждого свои любимые темы. Для Стива, например, всё, что связано с Саратовом, откуда он родом, и с продовольственной экспедицией в Самарскую губернию 1918 года, в которой участвовал Бабель, коллективизация, политический контекст. Для меня, скажем, детские годы, отношения с Маяковским, переводы из Мопассана, поездки во Францию. Но я была координатором и осуществляла общее редактирование.
— Кому принадлежит идея посвятить книгу памяти жены Бабеля — Антонины Николаевны Пирожковой?
— Эта, без ложной скромности, счастливая идея принадлежала мне.
— В отличие, допустим, от ныне покойного Сергея Поварцова, автора хроники последних дней писателя «Причина смерти — расстрел» («Терра», 1996), которого вы упоминали, или Стива Левина вы не были знакомы с Антониной Николаевной. Это минус или, как ни странно, плюс?
— Очень жалею о том, что мне не посчастливилось общаться с Антониной Николаевной и получить бесценные сведения о Бабеле из первых рук. Не говоря уже о том, что она сама была незаурядной личностью. И поэтому я с особой радостью прочитала в рецензии Елены Елиной и Александры Раевой, напечатанной в апреле в журнале «Волга», и в недавнем интервью Андрея Малаева-Бабеля, внука Бабеля и Пирожковой, что Антонина Николаевна воспринимается как второй главный герой «Жизнеописания».
— И внук и дочь Бабеля ныне живут в Штатах. Какие отношения сложились у вас с ними?
— Прекрасные, о каких можно только мечтать. Мне повезло и с таким писателем, как Исаак Бабель, и с его наследниками. Они продолжают традицию Антонины Николаевны, принимавшей у себя многих исследователей и помогавшей в их работе. Лидия Исааковна и Андрей, например, приезжали в Москву на конференцию, посвящённую 120-летию Бабеля, Андрей выступил с интересным докладом, в котором неожиданно представил творчество деда в контексте традиции великих актёров-трагиков XIX — начала ХХ века. А в 2016 году, будучи у них дома в США, я смогла сверить с оригиналом конармейский дневник Бабеля для «Литературных памятников», поработать с другими рукописями и документами из семейного архива. Они же предоставили уникальные материалы для иллюстрирования «Жизнеописания».
— Ощущали ли вы давление с их стороны?
— Ни в коей мере, только помощь и поддержку.
— Назовите, пожалуйста, самые главные источники, на которые вы опирались?
— В первую очередь на произведения самого Бабеля. Даже условно автобиографические тексты, где преобладает вымысел, заставляли искать истину: а как было на самом деле? Его письма, особенно письма родным, бoльшая часть которых пока не опубликована. Многие уникальные документы из российских и зарубежных архивов. Для биографии последних лет — уже прозвучавшая книга Поварцова, документальная повесть «Прошу меня выслушать» Виталия Шенталинского и, безусловно, замечательная книга «Я пытаюсь восстановить черты: О Бабеле — и не только о нём» Пирожковой («АСТ», 2013).
— Заявленный жанр исключает субъективное изложение событий, мнений, оценок. Однако в эпиграф главы «Самый знаменитый писатель в Москве» вы вынесли цитату из воспоминаний Валентина Катаева 1928 года: «Помню, что написал Бабелю в Одессу письмо, в котором была такая фраза: “Слава валяется на земле. Приезжайте в Москву и подымите её”. Что Бабель и сделал». Приводите и отрывок из его книги «Алмазный мой венец» — то есть прозы документально-художественной. Выходит, «погрешность», как в точных науках, вполне допускается и здесь?
— А никакой «погрешности» нет. Ведь эпиграф не должен отвечать требованиям достоверности, его цель задавать эмоциональный тон повествованию. К тому же приведённые в пятой главе письма Сергея Григорьева и Константина Федина Алексею Максимовичу Горькому полностью подтверждают вынесенную в эпиграф цитату. Отрывок из книги Катаева, о котором вы спрашиваете, относится к чтению Маяковским рассказа Бабеля «Соль» в Политехническом музее. Но, во-первых, мы сохраняем определённую дистанцию, указывая, что эта версия принадлежит именно Катаеву, во-вторых, данный фрагмент нам нужен был в первую очередь для того, чтобы показать, каким виделось современникам отношение Маяковского к Бабелю. А это у Катаева передано отменно.
— По каким критериям вы отбирали имя очевидца далёкого прошлого?
— Скорее, не имя, а содержание того или иного свидетельства. Критерий один — насколько оно необходимо для подтверждения какого-либо факта. Причём из мемуаров мы, как правило, выбирали те куски, которые не противоречат реальному положению вещей и в которых нет явной аберрации. Но иногда мы от этого правила отступали, приводили «доказательство от обратного», например в случае с мемуарной прозой Константина Паустовского и воспоминаниями Владимира Сосинского. Кроме того, мы процитировали, естественно с оговорками, яркие, но содержащие фактические ошибки свидетельства Семёна Кирсанова и Татьяны Стах, опять же об отношении Маяковского к Бабелю.
— Вы согласны с теми, кто уверен в том, что в биографии писателя его произведения вторичны и могут служить только иллюстрацией к жизни?
— Для меня такой подход категорически неприемлем. Что такое жизнь писателя, как не литература? Сразу вспоминается Маяковский, начавший свою автобиографию словами: «Я — поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу. Об остальном — только если это отстоялось словом». У Бабеля, о котором мы говорим, было чрезвычайно обострено чувство ответственности за то, что выходило из-под его пера; муки творчества, простите за штамп, он испытывал постоянно. Позволю себе цитату из письма родным от 10 мая 1930 года, которую мы приводим в конце книги: «Жизнь человека сложна, жизнь человека моей профессии, человека фанатических требований к этой профессии — в особенности». Анализируя по мере необходимости произведения, мы тем самым подчёркиваем индивидуальность писателя. В биографии должен быть соблюдён баланс, гармония между жизненным материалом и литературным творчеством. В противном случае мы можем получить биографию писателя, не сильно отличающуюся от биографии человека другой профессии.
— С одной стороны — стремление к точности и правде, с другой — к художественности и занимательности. У вас свои правила, как держаться золотой середины?
— Никаких специальных правил или рецептов у нас не было. Мы создавали научную биографию. Но научность — это отнюдь не наукообразность и ни в коем случае не предполагает сухого, невыразительного изложения. А добиться художественности, вероятно, помогло обильное цитирование произведений и писем нашего героя. И если книга получилась интересной и увлекательной, мы, конечно, не можем этому не радоваться.
— Трудно ли давалось сохранять бесстрастность?
— Думаю, что речь может идти не о бесстрастности (свою любовь к герою и боль за него мы не скрываем), а скорее об объективности повествования. Такова концепция книги, оговоренная в предисловии: не заполнять лакуны собственной фантазией, оценочными суждениями. Но в то же время мы не обходили белые пятна, а старались их все обозначить.
— И всё-таки приходилось ли вам сдерживать себя от каких-либо эмоциональных «порывов»?
— Изложить какие-то вещи по возможности объективно порой бывало нелегко. Признаюсь, были моменты, когда приходилось приостанавливать работу.
— Воскрешение каких страниц в биографии Бабеля потребовало наибольших душевных усилий?
— Ответ очевидный — последние месяцы перед арестом, арест, тюрьма, приговор, расстрел. И ещё те страницы эпилога, где говорится о хождении вдовы писателя по мукам, её страстной вере в то, что муж жив и вот-вот вернётся домой, её нежелании верить в смерть Бабеля. Объяснять почему, думаю, не надо.
— Какие подводные камни ждали вас уже на этапе написания книги, что предстало неожиданно или по-новому высветило известные факты?
— Хотя за десять лет перелопачена уйма материалов, велась работа, как было сказано, во многих российских и зарубежных архивах, подводные камни, действительно, были. В биографии Бабеля существуют периоды, о которых очень сложно написать что-то определённое. Таков, к примеру, загадочный 1919 год. Да и отчасти 1920-й: мы не располагаем пока точными данными о том, когда Бабель поступил в Первую конную армию и когда оттуда выбыл. И неожиданности случались. Например, не было известно о существовании сестры-погодка Бабеля Иды, родившейся в Николаеве 1 декабря 1895 года. Девочка прожила всего шесть месяцев, но благодаря установлению этого факта мы теперь знаем, что Бабель с родителями переехал из Одессы в Николаев не позднее даты её рождения. В Российском государственном военном архиве (РГВА) были обнаружены два очень важных документа — справка о снятии с довольствия в столовой Штаба армии Бабеля (Лютова) с 24 июня 1920 года, свидетельствующая о том, что в Конармии была известна настоящая фамилия писателя, и косвенно подтверждающая дату его перехода в 6-ю кавалерийскую дивизию; и копия не датированной инструкции по ведению журнала военных действий, заверенная К. Лютовым. О ведении этого журнала есть несколько лаконичных записей в конармейском дневнике, и сопоставление этих записей с инструкцией позволяет отнести начало ведения подобного журнала в Первой конной к середине июля 1920 года.
— Случалось ли, что дело вдруг застопоривалось и «подсказку» вам «давал» сам Бабель?
— Затрудняюсь привести конкретные примеры. Но в любом случае все «подсказки», конечно, от Бабеля.
— Часто ли вы при той или иной находке восклицали: «Мистика!»
— Не помню, чтоб восклицала именно так, но нечто подобное случалось нередко. Вот пример, который меня до сих пор не отпускает. Опубликовано только одно письмо Бабеля, где говорится о смерти Маяковского, — родным от 27 апреля 1930 года. Я раньше думала, что в день смерти поэта Бабеля не было в Москве. Но оказалось, что есть ещё письма на эту тему от 16 и 21 апреля. Из писем от 16 апреля выясняется, что Бабель 14 и 15 числа дежурил у гроба Маяковского. Чтобы не быть голословной, приведу цитаты. Евгении Борисовне он сообщал о самоубийстве поэта: «Я душевно так измучен смертью В. М., что не смогу много написать. Две ночи не спал, всё стоит перед глазами мёртвое лицо — и всё, что с этой смертью связано». А в записке сестре выразился более определённо: «Ты не будешь на меня в претензии, если я напишу коротко. Ужасные дни. Вчера и позавчера дежурил у гроба В. М. Чудовищно». Бабель был настолько потрясён и подавлен гибелью поэта, что 21 апреля писал родным в Бельгию: «Вся жизнь как-то сломалась <…> ни работать, ни радоваться весне нельзя было».
— Кроме того, указание на то, что в те дни Бабель был в Москве, имеется в лирико-философской мемуарной повести «Трава забвенья» Катаева, где он воссоздаёт свой разговор с Бабелем и Юрием Олешей «в пустой, холодной пивной на Никольской против ГИЗа»: «…говорили вполголоса о Маяковском <…> напрягая все свои умственные и душевные силы, тщась объяснить то, что было, в сущности, так просто и что казалось нам тогда необъяснимым.
— Если бы Брики были в Москве, он бы этого не сделал, — время от времени повторял Бабель с горестным изумлением, почти с ужасом поднимая брови и оглядывая нас — Олешу и меня — своими маленькими, детскими кругленькими глазками <…> сейчас его лицо растерянно, бледно, на порозовевших веках слёзы».
— Не совсем. Как вы сами только что заметили, речь идёт о художественно-мемуарной прозе. Чуть выше Катаев пишет о том, что Маяковский «притащил» с собой Бабеля в театр Мейерхольда на читку пьесы «Клоп». На самом деле Маяковский читал «Клопа» труппе театра 28 декабря 1928 года, а Бабеля в это время в Москве не было. Кроме того, хотя Катаев и рассказывает о своей встрече с Бабелем и Олешей сразу после сообщения о самоубийстве Маяковского, в приведённом отрывке нет прямого указания на то, что их разговор состоялся 14 или 15 апреля. Письма же Бабеля родным, о которых я упомянула и которые ранее не были известны, являются неопровержимым доказательством его присутствия в те дни в Москве.
— Позвольте неудобный во всех отношениях вопрос. Возможно, вы и сами сталкивались с таким суждением о Бабеле: «Писатель бесспорно гениальный, а человеком был так себе»?
— Да, к сожалению, сталкивалась… Однако — не подкреплённым хоть сколько-нибудь серьёзными аргументами. Мне кажется, что это больше говорит о тех, кто высказывается подобным образом. Более обаятельного человека, обладавшего к тому же искромётным чувством юмора, трудно себе представить. Недаром красивые и умные женщины готовы были идти за ним в огонь и в воду. Современники вспоминают о Бабеле как о человеке необычайной душевной щедрости. Антонина Николаевна писала о том, что доброта его «граничила с катастрофой»; он хотел иметь какие-то вещи только для того, чтобы их раздавать. А людей без недостатков не бывает. К тому же нельзя подходить к такому большому художнику с обывательскими мерками. И как можно нам, не жившим в то страшное время, судить тех, кто его пережил, или не пережил и погиб, как Бабель.
— Тогда спрошу иначе. Есть ли у Бабеля поступки, о которых вам хотелось бы промолчать?
— Есть. То, что он скрывал вторую семью — Антонину Николаевну и дочь Лидию от родных. Хотя понять и объяснить тоже могу: он щадил чувства матери и сестры, которые были очень привязаны к первой жене, Евгении Борисовне, и старшей дочери Бабеля Наталье, жившим в Париже. Да, вероятно, и самой Евгении Борисовне не хотел наносить удар.
— Есть ли у Бабеля поступки, о которых вы знаете наверняка, но намеренно умолчали о них в «Жизнеописании», с тем чтобы не разрушить созданный образ?
— Нет, ничего такого, что было бы хоть сколько-нибудь подкреплено документально, а не основано на домыслах и слухах, о чём бы мы знали и не упомянули, нет.
— Ни в статьях в журнале «Вопросы литературы» («“В дыму и золоте парижского вечера…”. Исторический и литературный контекст рассказа И. Бабеля “Улица Данте”»; «Комментарий к рассказу И. Бабеля «История моей голубятни». Новые материалы к биографии писателя»; «Что делал Исаак Бабель в Конармии? Комментарий к конармейскому дневнику писателя 1920 года»; «Исаак Бабель: проблемы текстологии и комментирования», ни в докладе на Международной научной конференции «Исаак Бабель в историческом и литературном контексте: ХХI век» к 120-летию со дня рождения писателя (Москва, июнь 2014), ни в «Жизнеописании» вы не рассматривали творчество Бабеля в контексте его национальной принадлежности. Потому что это не ваша стезя?
— Вернее, не мой конёк. К тому же работы, которые вы перечислили, посвящены либо разбору «парижского» рассказа Бабеля, либо важному военно-историческому документу, подкрепляющему дневниковые записи, либо конкретным текстологическим проблемам, что не предполагает подобного подхода. Однако в статье «Комментарий к рассказу И. Бабеля “История моей голубятни”» еврейская тема, разумеется, присутствует. И в «Жизнеописании» мы просто не могли в каких-то моментах не рассматривать события и творчество сквозь призму национальной принадлежности. Мне же как комментатору произведений Бабеля не обойтись без еврейских реалий и религиозных традиций. Для меня Бабель — русский писатель, но неотделимый от еврейства. А вот мой соавтор Стив Левин специально занимается этой темой: скоро в интернет-журнале «Семь искусств» Евгения Берковича выйдет его большая статья «Бабель и иудаизм» http://z.berkovich-zametki.com/y2020/nomer8_10/slevin/). — Примеч. ЕК." href="http://gostinaya.net/?p=20778&print=print#easy-footnote-bottom-1-20778">1.
— Испытывал ли Бабель на протяжении всей своей жизни какие-либо проявления антисемитизма?
— Думаю, на протяжении жизни Бабель сталкивался с теми же проявлениями государственного и бытового антисемитизма, что и все остальные. Хорошо же известно о еврейском погроме в Николаеве в октябре 1905 года, которому Бабель посвятил автобиографическую дилогию «История моей голубятни» и «Первая любовь». Мы не знаем, насколько правдивы эпизоды, послужившие кульминацией в этих рассказах, но несомненно то, что юный Бабель стал очевидцем этого погрома. Еврейское происхождение Бабелю пришлось скрывать в Конармии, где процветал антисемитизм, почему он и взял себе русский псевдоним — К. Лютов.
— Что вас крайне поразило?
— Хотя Бабель выдавал себя за русского и взял псевдоним, скрыть своё происхождение ему удавалось не всегда. Вот дневниковая запись от 3 августа 1920 года: «…я прошу хлеба у красноармейца, он мне отвечает — с евреями не имею дело, я чужой, в длинных штанах, не свой…» Или несколько иной пример из дневника. 24 июля, накануне 9 ава, самого трагического дня в еврейской истории, он вместе с красноармейцем Прищепой оказывается в местечке Демидовка, в религиозной еврейской семье. Прищепа бесчинствует, заставляет копать и жарить картошку, хотя завтра строжайший пост. Бабель не может противостоять и, конечно, страдает из-за этого. Он записывает в дневнике: «Долго мною сдерживаемый Прищепа прорывается — жиды, мать, весь арсенал, они все, ненавидя нас и меня, копают картошку, боятся в чужом огороде, валят на кресты. Прищепа негодует». Приведу пример, который меня не поразил, нет, потому что удивления не было, но заставил пережить очень тяжёлые моменты. Это напрямую не связано с Бабелем. Приехав в Житомир 2 июля 1920 года, он узнал о еврейском погроме, учинённом там поляками 9–12 июня. Так вот читать акт «Комиссии по расследованию зверств, произведённых белополяками в Житомире», хранящийся в РГВА, было очень страшно.
— Чем объяснить то, что Бабеля нередко бросало от одной крайности к другой: сотрудничество в Петрограде в ежедневной меньшевистской газете «Новая жизнь», участие в продразвёрстке, а затем в армии Будённого, позже в качестве пусть и «наблюдателя» в коллективизации на Украине…
— С газетой «Новая жизнь» всё ясно — там редактором был Горький, в 1916 году напечатавший рассказы Бабеля в журнале «Летопись». Что касается продовольственной экспедиции под руководством Сергея Васильевича Малышева в 1918 году, участия в Конармии в 1920-м и коллективизации на Украине в начале 1930-го, то главный побудительный мотив — увидеть всё собственными глазами, чтобы потом описать переломные моменты нашей действительности. Другими словами, везде и всегда он был движим писательским любопытством. В результате — великолепный, самый документированный рассказ «Иван-да-Марья», опубликованный в 1932-м, «Конармия» и две сохранившиеся новеллы из задуманной книги о коллективизации — драматического («Гапа Гужва») и трагического («Колывушка») характера, написанные в начале 1930-х.
— С кем из окружавшей Бабеля политической и литературной элиты его сближение, казалось бы, противоречит логике?
— В вашем вопросе частично кроется ответ, и речь может идти в первую очередь о знакомстве Бабеля с Николаем Ежовым. Действительно, Бабель был вхож в дом наркома внутренних дел, потому что посещал в 1930-е годы салон его жены Евгении Ежовой, с которой познакомился в Берлине в июле 1927-го (тогда она ещё не была женой Ежова). Подчеркну, что с самим Ежовым у него контактов не было. Эта связь выглядела, конечно, рискованной, тем не менее логике, мне кажется, не противоречила. Во-первых, Бабелем руководило всё то же стремление докопаться до самых глубин явлений и событий. Во-вторых, он искал разгадку — кто именно инициирует процесс массовых репрессий. Илья Эренбург вспоминал: «Кажется, умнее меня, да и многих других, был Бабель. Исаак Эммануилович знал жену Ежова <…> Он иногда ходил к ней в гости, понимал, что это опасно, но ему хотелось, как он говорил, “разгадать загадку”. Однажды, покачав головой, он сказал мне: “Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нём…”»
А кроме того, Бабель мог использовать подобные знакомства, не обязательно конкретно с Ежовыми, во время политических процессов 1930-х годов. Мне хочется привести одно место из мемуаров Пирожковой. «Двери нашего дома не закрывались в то страшное время, — писала она. — К Бабелю приходили жёны товарищей и жёны незнакомых ему арестованных, их матери и отцы. Просили его похлопотать за своих близких и плакали. Бабель одевался и, согнувшись, шёл куда-то, где ещё оставались его бывшие соратники по фронту, уцелевшие на каких-то ответственных постах. Он шёл к ним просить за кого-то или о ком-то узнавать. Возвращался мрачнее тучи, но пытался найти слова утешения для просящих».
Чисто литературной среды Бабель избегал, хотя дружил со многими писателями. С литературной элитой он особо не сближался, могло возникать лишь какое-то общение по необходимости. Очень характерно признание Бабеля в упомянутом уже письме первой жене в Париж от 16 апреля 1930 года, в котором он сообщал о смерти Маяковского: «После трехлетнего перерыва пришлось войти в московский литературный мир, в литературную лавочку — и решение никогда с ним не знаться укрепилось во мне навсегда».
— Что общего у Бабеля с его современниками не из числа приближённых к власти, например с Михаилом Булгаковым и «сверхавангардным» — ваш эпитет — Всеволодом Мейерхольдом?
— Насчёт Мейерхольда надо всё же сделать оговорку: в 1918-м он вступил в большевистскую партию, в 1920–1921 годах возглавлял Театральный отдел Наркомпроса и провозгласил программу «Театрального Октября». Особых контактов у Бабеля ни с Булгаковым, ни с Мейерхольдом вроде не было. Сохранилась, правда, одна записка Бабеля Мейерхольду от 10 сентября 1928 года, в которой он советует место для отдыха и лечения во Франции (как раз в тот год, когда Мейерхольд с Зинаидой Райх задержались во Франции, а в Москве чуть не закрыли ГосТИМ). Сближает их, увы, трагический конец, ведь они одновременно находились в тюрьме: Бабель был арестован 15 мая 1939 года, Мейерхольд — 20 июня; расстреляны с разницей в несколько дней: Бабель — 27 января 1940 года, Мейерхольд — 2 февраля. Булгаков избежал ареста и расстрела, но, как мы знаем, тоже переживал непростые времена. Например, в 1929 году писателя не печатали, а его пьесы были запрещены к постановке.
Общее же у всех троих то, что все они, как ни банально это прозвучит, находились в первом ряду, именно в авангарде (употребляю сейчас это слово в ином значении) создателей нового искусства.
— В «Дневнике моих встреч» с подзаголовком «Цикл трагедий» Юрий Анненков, эмигрировавший из СССР в 1924 году, отмечает: «С Бабелем, как это ни странно, я познакомился только в Париже, в 1925 году, как-то вечером, у Ильи Эренбурга: то ли за чаепитием, то ли за винопитием». Тем же 1925 годом художник датирует сделанный им портрет Бабеля. Хотя Бабель впервые оказался в Париже в 1927-м. Авторская датировка Анненкова — одна из его мистификаций? Или Анненков использовал фотографию для портрета Бабеля и известен ли тогда фотограф? В общем, в чём разгадка этой загадки?
— Анненков известен как мистификатор, но в данном случае мы имеем дело не с мистификацией, а просто с аберрацией памяти. Конечно, их знакомство произошло не ранее конца июля 1927 года, когда Бабель оказался в Париже, не ранее этого времени может быть датирован и портрет. Специалисты уверены, что рисунок сделан в конце 1920 — начале 1930-х, а не в 1960-е. Вряд ли художник использовал фотографию: помимо портрета тушью, о котором мы говорим, сохранился не датированный карандашный рисунок — Бабель на фоне книжных полок. Скорее всего, этот первоначальный набросок рисовался с натуры, а с него уже сделан второй известный нам портрет.
— Мистификация в природе и Бабеля?
— Конечно, это хорошо известно.
— Выдавая вымысел за действительность, Бабель мастерски вводит читателя в заблуждение в том числе в своих якобы автобиографических рассказах. То есть полагаться на их надёжность в смысле абсолютной достоверности не стоит?
— Не только не стоит, но и нельзя ни в коем случае. Всякий раз надо разбираться, где факт, а где вымысел. Вместе с тем надо помнить, что характерное для Бабеля искажение фактов, дат и топографии всегда подчинено художественным целям.
— Вообще, граница между реальностью и фантазией видна только вооружённому взгляду литературоведа? И произведения Бабеля «закрыты» для обычного читателя?
— Мне как обладателю этого самого «вооружённого взгляда» судить трудно. Вероятно, Бабеля можно читать по-разному, и я не стала бы говорить о его закрытости для обычного читателя. Он ведь писал для читателей, а не для литературоведов. И приём искажения реальности был рассчитан на них же. На одном из выступлений Бабель сказал: «…если я выбрал себе читателя, то тут я думаю о том, как мне обмануть, оглушить этого умного читателя» (28 сентября 1937 года). В конце концов, для того и существуем мы, комментаторы произведений Бабеля, чтобы помочь читателю, если он того захочет, во всём разобраться.
— Рассказывая с восхищением в «Траве забвенья» о том, как однажды в редакции Маяковский артистично читал блоковское стихотворение «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…», Катаев делает вывод: «Главная сила Маяковского была — воображение». Главная сила, по вашему мнению, Бабеля — …
— …я бы повторила за Александром Воронским — «реалистический глаз наблюдателя» в сочетании с импрессионизмом. И конечно, неповторимый бабелевский стиль.
— Сообщая из Парижа 7 марта 1928 года своему неизменному другу ещё со времён Одесского коммерческого училища Исааку Лившицу о московской провальной премьере спектакля «Закат» во МХАТе-2, Бабель делает следующие выводы: «“Событие” это произвело на меня, как бы это получше сказать, благоприятное впечатление, во-первых, потому что я был к нему совершенно подготовлен и оно чрезвычайно утвердило меня в мысли, что я разумный и трезвый человек, и, во-вторых, — я думаю, что плоды этого провала будут для меня в высокой степени полезны…» Насколько они характерны для Бабеля? Готовы ли вы усомниться в искренности его слов?
— О том же в тот же день и в тех же выражениях он писал и Анне Григорьевне Слоним. В искренности этих слов у меня особых сомнений нет, потому что речь шла именно о постановке, в успехе которой Бабель сомневался с самого начала, а не о пьесе. 2 апреля 1928 года он извещал родных: «Пьеса всё-таки идёт в Москве <…> театр не смог донести до зрителя тонкости, заключающейся в этой грубой по внешности пьесе. И если она кое-как держится в репертуаре, то, конечно, благодаря тому, что в этом “сочинении” есть от меня, а не от театра. Это можно сказать без всякого хвастовства». Немного в другом ключе, но не единожды Бабель говорил о «Конармии». Например, 15 декабря 1930 года писал родным в Бельгию: «Только что мне сообщили из Госиздата, что последнее издание Конармии — разошлось в рекордный и небывалый срок, чуть ли не в семь дней — и требуется новое переиздание, за которое полагается новый гонорар… Вот везёт старая кляча <…> эта лошадка нас и до весны довезёт… И лошадка-то второго сорта — а вон пойди разбери читателя…» Вот в этих словах, мне кажется, не обошлось без авторского кокетства.
— Какой из десяти разделов «Жизнеописания» информативно наиболее эксклюзивный?
— Мне изнутри довольно трудно судить об эксклюзивности материала, пожалуй, такие куски есть в каждой главе. Вероятно, в каждой главе можно выделить и фрагменты, особенно информационно насыщенные.
— После каждой зарубежной поездки Бабель возвращался — в 1928, 1933 и 1935 годах — в СССР. Почему? Ведь он лишён был иллюзий, судя хотя бы по фразе, брошенной им в мае 1933-го на вокзале во Флоренции, когда вместе с провожавшим его художником Филиппом Гозиасоном увидел прибывших и «выстроившихся вдоль платформы» молодых фашистов, «в униформе с чёрными рубахами»: «Везде всё то же самое» (эссе «Бабель во Флоренции» Евгения Голубовского. — «Новая юность». 2020. № 2).
— Об итальянском фашизме Бабель рассказал после возвращения из второй зарубежной поездки в редакции газеты «Вечерняя Москва» 11 сентября 1933 года. И ассоциации о сходстве итальянского фашизма с большевизмом СССР, культа Муссолини с культом Сталина, которые возникают у читающих это выступление сегодня, могли возникнуть и у тех, кто его слушал тогда. Вероятно, в 1930-е годы Бабель действительно не питал особых иллюзий, хотя, не вдаваясь в подробности, скажу, что надежда, что его не тронут, у него всё же была. Поселиться в Париже насовсем — думаю, такой возможности он для себя не рассматривал. Главная причина его не-эмиграции была профессиональной: только в России он мог оставаться настоящим писателем — в его понимании этого слова. Борис Суварин, которого трудно заподозрить в симпатии к советской власти, высказал проницательное суждение: «Я не принадлежал к тем, кто советовал Бабелю остаться во Франции. Ибо я знал его неизменный ответ на подобные дружеские советы: “Я русский писатель; если бы я не жил среди русского народа, я перестал бы быть писателем, стал бы рыбой, выброшенной из воды”. Я много раз слышал от него этот основной мотив».
— В массовом сознании распространено — впрочем, возможно, я ошибаюсь — клише: Бабель — значит что-то смешное. Трагическая составляющая его прозы выносится за скобки. Кто в том виноват?
— По-видимому, вы правы. Для широкой публики Бабель — это в первую очередь «Одесские рассказы», хотя смешное есть и в «Конармии». Наверное, никто не виноват, просто людям свойственно тянуться к смешному, а не к трагическому. Думаю, дело в этом.
— Стало быть, Бабель по-настоящему тем же обычным читателем не прочитан?
— Следуя за Бабелем, я привыкла относиться к читателю с уважением. Ну а если произведения писателя по-настоящему прочитаны не до конца, то верю — такое время настанет.
— Ваша любимая вещь Бабеля?
— Трудный вопрос, я должна была бы перечислить очень многие его произведения. Но назову рассказ «Улица Данте», которому посвятила отдельное исследование.
— А фотография?
— Пожалуй, не одна, а две. Датируемая предположительно началом 1930-х годов, где Бабель, склонившись над тетрадкой, что-то в неё записывает. И вторая — сделанная в 1929-м или в начале 1930-х: идёт полем, между колосьев, улыбается.
— Среди обширно представленного иллюстративного материала в «Жизнеописании» что является эксклюзивным или заслуживает, на ваш взгляд, особого внимания?
— Фотография близких друзей Бабеля Анны Григорьевны и Льва Ильича Слонимов (Берлин, около 1903 года), любезно предоставленная их внучкой Марией Слоним; фотография мамы Бабеля Фейги Ароновны, держащей на коленях маленькую Наташу. Из довольно большого числа фотографий Антонины Николаевны Пирожковой я бы выделила несколько, сделанных самим Бабелем в 1933 и 1935 годах. Заслуживают внимания и фотографии с его автографов, например страница из конармейского дневника, и документов, таких как аттестат Бабеля в Одесском коммерческом училище, матрикул в Киевском коммерческом институте, документов из РГВА, которые упоминала выше. Фотографии самого Бабеля более или менее известны.
— Поступали ли вам критические замечания?
— Елена Елина и Александра Раева, авторы тонкой и проницательной рецензии, о которой уже говорилось, посчитали спорными отдельные моменты в интерпретации выступлений Бабеля на Первом съезде писателей и на общемосковском собрании писателей по вопросам о формализме. Не отказываясь от своей концепции, надо будет уточнить формулировки, во всяком случае, это тема для размышлений. В частном порядке Евгений Голубовский спросил меня, почему в «Жизнеописании» не названы критик русского зарубежья Марк Слоним и Хорхе Луис Борхес, написавший маленькое эссе о Бабеле. Вероятно, в дальнейшем для этих упоминаний стоит найти место.
— Что вы сами считаете необходимым скорректировать, уточнить, расширить при последующем переиздании?
— Небольшие исправления и уточнения имеются. В глобальном плане пока сказать не могу — слишком мало времени прошло с момента выхода книги. Обязательно будет добавлено о встрече Бабеля с Владимиром (Зеевом) Жаботинским в Париже в 1935 году, о которой известно из следственного дела Бабеля и которая по досадной случайности пропущена в «Жизнеописании». К сожалению, никаких других документальных данных об этой встрече пока не выявлено.
— Вы не задумывались о том, что «Жизнеописание» — это палка о двух концах, поскольку не исключены прямые заимствования, проще говоря — плагиат?
— Ну если бы авторы книг оглядывались на такие издержки их труда, то, вероятно, и книг бы не было. Перед нами стояли настолько сложные задачи, что просто не оставалось времени и сил на подобные мысли. Нет, лично я об этом не думала, и Стив Левин, насколько знаю, — тоже.
— Книги издательства «Вита Нова» отличаются не только безупречной полиграфией и культурой оформления, но и высокой стоимостью. И «Жизнеописание» — не исключение. Планируется ли более доступный формат — электронный?
— В «Вита Нова» не планируется, но, возможно, этим заинтересуется какое-то другое издательство.
— После издания «Жизнеописания» с Бабелем вы не расстались, не так ли?
— Нет, не рассталась и никогда не расстанусь — дел ещё непочатый край. Главное сейчас то, что в ИМЛИ РАН приступаю к подготовке научного собрания сочинений Бабеля. Моя основная задача — представить читателю тщательно выверенные и всесторонне прокомментированные тексты писателя, а это дело многих лет, несмотря на имеющийся у меня задел в отношении ряда произведений. Второй мой заветный труд — монография «Исаак Бабель и французский контекст», то, с чего начинались мои «бабелевские штудии». Наверняка в процессе работы возникнут новые статьи, публикации и, не исключаю, книги.
— Неизбежно встаёт вопрос и об архиве, конфискованном у Бабеля при обыске 15 мая 1939 года. Надежда на то, что он уцелел в недрах Лубянки или другом месте у вас окончательно не потеряна?
— Архив, как вы знаете, был изъят в двух местах: в доме в Большом Николоворобинском (дом не сохранился, и сейчас на этом месте многоэтажное здание, на котором, кстати, в октябре 2018 года установлена табличка «Последний адрес») и на даче в Переделкине, где, собственно, писатель и был арестован. Среди материалов находились рукописи готовых к печати и неоконченных произведений, а также переписка. Надежду терять никогда нельзя. Но, если честно, обретение пропавшего архива Бабеля я бы расценила как чудо.
— И всё же. Существует ли вероятность того, что этот архив продан с молотка?
— Вы имеете в виду, что архив ещё в 1939 году или чуть позже мог оказаться в частных руках, а потом, когда появилась возможность, был кем-то куплен на каких-нибудь чёрных торгах?
— Да, разумеется.
— Не знаю, фантазировать не хочу.
|
|