|
Публикации
2023
2022
2021
2020
2019
2018
2017
2016
2015
2014
2013
2012
2011
2010
2009
2008
2007
2006
2005
2004
2003
2002
2001
Мандельштам для детей: невзрослые тексты взрослого поэта Юрий Угольников
Пушкин, считавший писание литературных сочинений для детей делом не слишком серьезным и вообще честно полагавший, что пишет для взрослых, узнай он, что его сказки стали почти общеобязательным детским чтением, наверное, удивился бы. Со времен Пушкина отношение к детской литературе не сильно изменилось, хотя в СССР для детей писали или печатались в детских журналах авторы более чем серьезные – например, Бродский или Всеволод Некрасов. Но как детских писателей их все же не воспринимают.
Издательство «Вита Нова» выпустило книгу детских стихов Осипа Мандельштама «Сонные трамваи». В книге собрано практически все, что поэт когда-либо писал для детей. Оформила книгу художница Вера Павлова (не путать с поэтом). Рисунки стилизованы под книжную графику и живопись 1920-х годов, во многих обыгрываются картины известных или уже малоизвестных сегодня авторов – Самуила Адливанкина, Александра Самохвалова, Петрова-Водкина, Шагала. То есть иллюстрации изготовлялись с расчетом на то, что покупать книгу все-таки будут не родители, которым просто нужна новая детская книжка, а люди во всех отношениях культурные, разбирающиеся в стихах и не только. Но если вы все-таки не догадались, с чем имеете дело, то в конце книги специально для вас есть статья Дмитрия Северюхина «Четыре плюс один: иллюстраторы детских книг Осипа Мандельштама» – настоящее, пусть и маленькое историко-искусствоведческое исследование о том, кто, когда и как иллюстрировал Мандельштама. Кстати, иллюстрации Павловой были созданы еще в 1989–1990 годах для готовившегося тогда, но, увы, не состоявшегося издания детских стихов поэта. Больше 20 лет иллюстрации пролежали без дела, но сохранились и спустя 20 лет все же попали к читателю. Это пускай небольшое, но достижение. Однако главное в книге – не картинки, а тексты. К работам гениев принято относиться с восторгом: гений – он гений, и, значит, все, что он делает, хорошо. От субъективности здесь никуда не уйдешь, но если забыть, что стихи этой книги принадлежат именно Осипу Эмильевичу, видно, что автор их – очень сильный поэт. То есть не знаю как кому, а мне, например, строчки «На вокзальной башне светят/ Круглолицые часы/ Ходят стрелки по тарелке/ Словно черные усы» нравятся. Но иногда бывает: поэт сильный, и видно, что сильный, а стихи у него все равно выходят «как у всех». Детские стихи Мандельштама – именно тот случай. Слишком заметно, что он хочет написать стихотворение именно для ребенка – максимально простое, с элементарными рифмами, часто с бравурными нотками и показной жизнерадостностью, общеобязательной и скучной. Детские стихи Мандельштам не лучше, скажем, стихов Агнии Барто: не халтура, конечно, но с произведениями Чуковского или Хармса сравнивать сложно, хотя положа руку на сердце: из современных детских поэтов сравнение с ними тоже немногие выдержат. Ну и конечно, если вы вдруг решили приучать свое чадо к «духовности» с пеленок, вам тоже не сюда: к знакомству со «взрослым» Мандельштамом книга ребенка почти не подготовит – не для того она писалась.
|
Владимир ШИНКАРЕВ: Картины пишу для себя, тексты — тем более Татьяна Кириллина
На днях в Музее печати представили эксклюзивное издание «Максима и Федора» с новыми, специально созданными иллюстрациями. За тридцать с небольшим лет, прошедших с момента написания «Максима и Федора», Владимир Шинкарев сменил буддийско-алкогольный дискурс на православно-трезвеннический, но, без сомнения, остался самим собой. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать, что художник обо всем этом думает (см. ниже), а также — до 26 июня — познакомиться с иллюстрациями и другими работами художника, старыми и новыми, на открытой в том же Музее печати выставке.
Знакомые доброжелательные лица
— Владимир Николаевич, когда вы сейчас перечитываете «Максима и Федора», есть ли у вас ощущение, что эта книга написана другим человеком? — Я «Максима и Федора» не читаю (смеется). И текст для публикации не перечитывал — этим редактор занимался. Другое дело, что я вспоминаю ее — как событие давно минувших лет. Пожалуй, книга и писалась-то как дневник текущих событий — то самое со мной и происходило в те годы. Поэтому я сентиментально, с умилением вспоминаю. Так бы я написал «Максима и Федора» сейчас? Смешной вопрос — я и «Митьков» по-другому бы написал… что и сделал в «Конце митьков».
— Вы писали «Максима и Федора» и другие книги для себя, вряд ли представляя, что это когда-нибудь будет опубликовано… — Конечно, даже представить не мог, не было никаких предчувствий. Но это и хорошо было, вообще правильно для любого художника или писателя. В творчестве нельзя просчитывать ходы продвижения вещи, думать о ее судьбе, пока она еще не написана.
— Неужели сейчас возможность публиковать книги, продавать картины мешает вам? — Нет, не мешает, я об этом по-прежнему не думаю. Картины я пишу для себя и двух-трех друзей, только для них, тексты — тем более: совершенно фальшивая интонация получается, как только представишь себе незнакомое недоброжелательное лицо (смеется). Если отвлечься не удается, то текст и не получается.
Повесть Владимира Шинкарева «Максим и Федор», написанная в 1978 — 1980 годах, — одно из самых известных произведений самиздата. В новое издание, осуществленное издательством «Вита Нова», помимо этой повести включены и другие произведения автора: «Митьки», «Папуас из Гондураса», «Всемирная литература», сказки, стихи, песни и басни. Кроме шестнадцати новых иллюстраций в книгу вошли ранее публиковавшиеся работы ко всем текстам, репродукции живописных и графических работ В. Шинкарева, фотоматериалы из архива автора.
Искусство быть счастливым
— «Максим и Федор» — это часть петербургской культуры конца 1970-х — начала 1980-х. Как вы думаете, что могут понять люди, не жившие там и тогда, читая ваши тексты? — Конечно, есть локальные явления, которые нигде, кроме этого места, не понятны. Но бросается в глаза, что в «Максиме и Федоре», как и в других моих книгах, действуют весьма недалекие и совсем не успешные люди, что не мешает им жить и быть счастливыми. Это лучшая модель поведения на все времена, а сейчас особенно.
— То есть внешний успех, деньги и все такое — это туфта? — Ну, вы с таким выражением говорите, что ясно, что вы это понимаете (смеется). Так и все это понимают, по крайней мере большинство. Люди обычно с иронией относятся к успеху, и не только наши соотечественники: книга была переведена, два раза издавалась в Германии, два — в Англии, были и итальянские, и польские издания. Так что, получается, это не такое уж локальное явление. Иностранцы, конечно, каких-то наших реалий могут не понимать, они более благополучные, но благополучные — не значит тупые.
— Когда вас называют живым классиком, что помогает… ну, не возгордиться? — Если человек воспринимает такие вещи всерьез — это признак тяжелой душевной болезни. Конечно, я с юмором к этому отношусь, да и те, кто это говорит, в основном, конечно, шутят.
В оптимальном режиме
— В свое время художник Александр Арефьев объяснял, почему после войны в Советском Союзе появились и выросли они, совершенно свободные художники: взрослые ими, дескать, не занимались, не до того было, быть бы живу. Но вы и художники вашего поколения росли в другую эпоху, когда «семья и школа» уже тщательно следили за процессом… — Свободный художник волен родиться в любое время, Дух Святой дышит где хочет. В каком-то смысле художникам арефьевского круга было легче. Почему легче? И мир был более красив и пластичен, и время было сложнее, а трудное время благоприятнее для художника. Тем не менее и наше время было достаточно трудное.
— Во времена махрового застоя казалось, что через эту стену не пробиться… — Что значит «пробиться»?
— Быть независимым. — Ха, работай в котельной — и будешь независимым!
— Сейчас нет нужды работать в котельной. — Поэтому художнику сейчас сложнее.
— Чем больше препятствий, тем художнику проще? — Короткой фразой на это не ответишь. От человека зависит. Чей-то талант требует нежного лелеяния, а кому-то нужно, чтобы его шпыняли и загоняли в угол, чтобы там он пружиной развернулся.
— А вы себя считаете тем, кого надо загонять в угол? — Как всякий православный человек, считаю, что все, что случилось в жизни, и есть самое лучшее и оптимальное. То, что со мной произошло, необходимо лично для меня.
— Сейчас вы как раз пытаетесь осмыслить культурный опыт, которому сами были свидетелем. Например, у вас есть серия, посвященная кино — новому искусству ХХ века... — В этом цикле отразилась моя ирония по поводу того, что человек воспринимает кино ярче, чем реальность, экранные образы для него более насыщенные, полнокровные, чем реальные люди. Это притупляет воображение. Кино дало нам немало шедевров, но если человек отвернется от литературы и перейдет исключительно на кино, это будет страшной потерей, обеднением, которое приблизит конец мира.
— На презентации книги редактор Алексей Дмитренко рассказал, что вы запретили менять что-либо в комментариях к «Максиму и Федору», написанных в 1982 году, хотя там речь идет, например, о ныне ушедших из жизни людях как о живущих. — Да, запретил, потому что это органическая часть того текста.
— А не хотели написать новое предисловие к нынешнему изданию? — Нет, не хотел. Книга закончена тогда, ее не надо исправлять, улучшать. Улучшить всегда можно, но обычно этого делать не стоит.
Досье
Владимир Николаевич Шинкарев родился в 1954 году в Ленинграде. Учился на курсах при Ленинградском высшем художественно-промышленном училище им. В. И. Мухиной и Институте живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина. Окончил геологический факультет ЛГУ им. А. А. Жданова.
С 1975 года участвует в неофициальных квартирных выставках. С 1981 года — член Товарищества экспериментального изобразительного искусства (ТЭИИ). Один из основателей группы «Митьки». В 2008 году публично объявил о выходе из состава группы.
С 1991 года — член Международной федерации художников (ИФА), с 1993-го — член Санкт-Петербургского общества «А-Я», с 1994-го — член Союза художников России.
В 2007 году стал лауреатом первой художественной премии «Art Awards. Художник года-06» за достижения в области изобразительного искусства. В 2008 году В. Шинкареву была присвоена Премия имени Иосифа Бродского, которая позволила ему долгое время стажироваться в Риме.
Работы художника находятся в Эрмитаже, Русском музее, Третьяковской галерее, других музеях и частных собраниях в России и за рубежом.
|
Владимир Шинкарев продолжил без «Митьков» Ника Кулич
В петербургском Музее печати презентовали «Максима и Федора». Некогда модный и даже культовый сборник идеолога митьковского движения Владимира Шинкарева вновь вышел из типографии, можно сказать, «на бис». Махровый самиздат восьмидесятых годов неожиданно обрел статус литературной новинки.
Отпечатали книгу в петербургском издательстве «Вита Нова». Теперь и с рисунками автора — в первом, самиздатовском варианте, этих картинок не было.
— Дело в том, что быть писателем и художником одновременно у меня не получается, — пояснил на презентации сам автор. — Обычно у человека лучше работает либо левое полушарие, ответственное за подбор слов, либо правое, ответственное за создание пластических образов. Одновременно писать картину и в то же самое время обдумывать какой-либо литературный сюжет практически невозможно, потому мне было очень трудно вот так сразу проиллюстрировать собственные тексты. Спустя тридцать лет что-то удалось.
Кроме «Максима и Федора», в сборник вошли повести «Митьки» и «Папуас из Гондураса», концептуально-художественный проект «Всемирная литература», сказка «Домашний еж», а также стихи, песни и басни. Плюс ко всему в разделе приложений напечатаны комментарии к «Максиму и Федору» современного российского философа Александра Секацкого, а уж совсем для фанатов прилагается иллюстрированная библиография Владимира Шинкарева.
В зале Музея печати, где по случаю выхода книги экспонировались петербургские пейзажи Шинкарева, собралась довольно плотная группа старых знакомых автора. Из «Митьков» были Виктор Тихомиров и Василий Голубев. Оба с удовольствием вспоминали, как повесть «Максим и Федор» после того, как ходила в самиздате, была впервые официально напечатана Александром Житинским и мгновенно пошла в народ.
— Я этим фактом был тогда крайне удивлен, — признался Виктор Тихомиров. — Мне всегда казалось, что подобная, весьма необычная по тем временам литература нужна от силы десятку человек, а тут такая популярность. Кстати, я сам впервые услышал «Максима и Федора» по телефону — еще в начале восьмидесятых. Один приятель взахлеб прочитал мне этот текст от начала до конца.
Далекие восьмидесятые на презентации вообще вспоминали много и охотно. Куда меньший энтузиазм вызвали вопросы журналистов о расколе в митьковском движении. Напомним, что о распаде группы и выходе из нее Владимир Шинкарев публично заявил в 2008 году, а еще раньше то же самое сделал Александр Флоренский. Свой демарш художники объяснили тем, что искусства в «Митьках» почти не осталось, а сами «добродушные шалопаи» в тельняшках давно превратились в медиапродукт вроде звезд «Дома-2». К тому же Шинкарев был категорически не согласен с общественной деятельностью другого лидера движения — Дмитрия Шагина, ставшего в тот момент членом предвыборного штаба Дмитрия Медведева.
Вспомнив все это, Шинкарев не преминул поставить очередной «крест» на созданном им же когда-то движении.
— Не думаю, что у «Митьков» может быть продолжение, — заметил бывший митьковский идеолог. — Зрелые люди редко объединяются в группы — это особенность молодых. А у сложившегося художника всегда есть, что сказать миру лично.
|
Козьма Прутков – уникальное жизнеописание Татьяна Вольтская
Татьяна Вольтская: Не знаю, для кого как, а для меня бессмертные строчки "Вянет лист, уходит лето, иней серебрится. Юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться" являются не просто классикой, но можно сказать, частью души, сформировавшейся незаметно в те годы, когда первые воспоминания еще только пробиваются из младенческого тумана. Эти строчки я услышала от бабушки, которая еще успела окончить дореволюционную гимназию. Бабушки давно нет, а строчки со мною. "Погоди, безумный, снова зелень оживится. Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится". Бессмертный Козьма Прутков – единый в четырех лицах, плод искрометной фантазии братьев Владимира, Алексея и Александра Жемчужниковых и графа Алексея Толстого.
Когда в толпе ты встретишь человека, Который наг; Чей лоб мрачней туманного Казбека, Неровен шаг; Кого власы подъяты в беспорядке; Кто, вопия, Всегда дрожит в нервическом припадке, - Знай: это я! Кого язвят со злостью вечно новой, Из рода в род; С кого толпа венец его лавровый Безумно рвет; Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, - Знай: это я!.. В моих устах спокойная улыбка, В груди - змея!
Это стихотворение Козьмы Пруткова называется "Мой портрет". Вообще-то Прутков не может пожаловаться на то, что его мало издают, но проекты издательства Вита Нова особый - он состоит из трех книг. Говорит арт-директор издательства Наталья Дельгядо.
Наталья Дельгядо: Первая книга – это, собственно, сочинения Козьмы Пруткова с иллюстрациями Александра Аземши. Замечательный петербургский художник, который, наверное, многим знаком, потому что долгое время он был главным художником журнала "Костер". Кроме этого мы выпустили в серии "Жизнеописание" книгу, которая является первой полной биографией Козьмы Пруткова. Биография не только литературного персонажа, но и тех авторов, которые были отцами этого литературного персонажа, опекунами его. И третья книга того же автора, что и автор биографии, Алексея Смирнова из Москвы, называется "Прутковиада" – это собственные тексты Алексея Смирнова, написанные под влиянием и в стиле Козьмы Пруткова. Некоторые из них очень интересные, и можно даже поставить такой эксперимент: процитировать что-то из Алексея Смирнова и что-то из действительных сочинений Козьмы Пруткова, далеко не всегда можно угадать, кто из них написал. Тут такая сложность была в книжке большая с тем, что она написана серьезно, при этом она написана о юмористике. Алексей Смирнов справился с задачей серьезно рассказать о русской юмористике и вообще того времени и, в частности, Козьмы Пруткова. Как всегда в серии "Жизнеописание" использовано огромное количество разных документов той эпохи, писем, воспоминаний, свидетельств современников, каких-то эпиграмм. Как всегда очень много документальных иллюстраций. Сама книга состоит из нескольких частей – это описание разных этапов жизни литературных опекунов Козьмы Пруткова, описание жизни самого Козьмы Пруткова, составленное якобы им самим, затем русская жизнь, как она раскрывается в произведениях Козьмы Пруткова, в его собственных опусах и как она связана с творчеством братьев Жемчужниковых и Толстого, но уже не под псевдонимом Козьма Прутков. То есть здесь есть такие интересные пересечения и ссылки.
Татьяна Вольтская: И все-таки, не устарел ли Козьма Прутков? Мой вопрос адресован критику Никите Елисееву.
Никита Елисеев: Разумеется, он не устарел, потому что не устарело то, на чем Козьма Прутков рос, тот сор, из которого выросли его стихи. Это глупость вообще и русская глупость, в частности, она плодоносит и цветет.
Татьяна Вольтская: А русская глупость имеет свои черты?
Никита Елисеев: Она безграничнее, как все в России, она шире. Причем, безгранична именно пафосная глупость. А с другой стороны, не сам Козьма Прутков, а его племянник - военные афоризмы.
Идут славянофилы и нигилисты, У тех и у других ногти не чисты. Ибо если они не сходятся в теории вероятности, То сходятся в неопрятности. И поэтому нет ничего слюнявее и плюгавее Русского безбожия и православия.
Не в бровь, а в глаз. Я хочу сказать об этой книжке, таком совершенно фантастическом проекте. Кажется, это вообще первый случай в истории литературы, когда человек написал биографию…
Татьяна Вольтская: Несуществующего персонажа.
Никита Елисеев: Который все-таки существует, что тоже, кстати говоря, очень актуально, потому что Козьма Прутков - это то, что есть, и то, чего нет. Он блестяще справился со своей задачей, потому что он одновременно описал Козьму Пруткова как литературный факт, то есть прокомментировал все жизнеописания, составленные Жемчужниковыми и Алексеем Толстым, отослав ко всем литературным персонажам, деятелям, указав все источники пародий, а с другой стороны он рассказал об этих трех замечательных людях, и получилось у него все очень живо и весело. При всем трагизме судьбы Алексея Константиновича Толстого, а это была трагическая судьба, при некоторой неустроенности и литературного благополучия братьев Жемчужниковых, они были ребята веселые. Допустим, Жемчужников, который каждое утро встречал своего приятеля по учебному заведению, ставшего министром финансов, снимал шляпу и говорил: "Финансы есть рычаг государственного управления". Довел его до того, что он добился, чтобы Жемчужникова выслали из Петербурга, потому что он не мог каждый раз слышать вполне веселую и невинную фразу. Ну, или совершенно фантастическая история, когда первую пьеса Козьмы Пруткова, когда Жемчужниковы и Алексей Толстой, не рассчитывая ни на что, послали свою откровенную пародию на водевили "Фантазия", которая сейчас воспринимается как настоящая пьеса абсурда. Там в конце на сцену выбегали болонки, среди которых затерялась болонка Фантазия. Эта пьеса была принята в Александрийском театре, она была поставлена. То есть бог с ним, что народ в зале окаменел, на этой пьесе присутствовал Николай Первый. И когда моськи побежали на сцену, он встал, хлопнул дверью и ушел. На следующий день пьеса была запрещена. Все эти случаи дивно и славно ложатся в самого Козьму Пруткова, тем более, что это факт уникальный – персонаж, который стал жить своей жизнью. Причем тоже, что уникально, они писали в основном пародии, а потом эти пародии опять зажили своей жизнью. Потому что "Вянет лист, проходит лето, иней серебрится. Юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться" не воспринимается как пародия на Фета - это стихотворение такое смешное. Или "Коляска вдаль умчалась, сшибая с капусты росу. Стоит огородник угрюмы и пальцем копает в носу". Это тоже, в общем, не совсем Некрасов. Без Козьмы Пруткова не было бы, например, такого гениального поэта, как Игнат Лебядкин, а уж то, что без Игната Лебядкина не было бы великих обэриутов – это точно. Человек, чрезвычайно близкий к обэриутам, хотя никогда не входивший в это сообщество, просто друживший с ним - Николай Макарович Олейников, автор знаменитого произведения "Про любовь к мухе" и "Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что свелась вчерась" - он называл себя внуком Козьмы Пруткова.
Татьяна Вольтская: С чего начался Козьма Прутков?
Никита Елисеев: Просто с шутки, естественно, что тоже страшно радует. Первый их опус - это была как раз "Фантазия" и родился полновесный живой персонаж с афоризмами.
Татьяна Вольтская: С характером, с портретом.
Никита Елисеев: И плюс к нему он оброс родней, потому что у него появился дед совершенно чудесный с его рассказами про то, как некий немец пришел к девице Амалии и увидел, что девица Амалия вкушает внутренности бекаса и сказал: "О, Амалия, если бы я был бекасом, то внутренностями своими жаждал бы края тарелки твоей переполнить". За что был изгнан из дома с изрядно накостыленным затылком и приговариваниями: "Мерзавец, я-то думал, ты к моей дочери с честными намерениями прибегаешь". Юмор Козьмы Пруткова, понятно, что прокопал глубокую колею. А если сейчас колея зарастает, то в силу изменения русского языка.
Татьяна Вольтская: Не вяжется вообще?
Никита Елисеев: Знаете, я тоже хотел бы так сказать. Но, во-первых, и сам я не сильно 'вежественен', а во-вторых, язык, он же развивается, он живой. А что касается большого обихода Козьмы Пруткова, его афоризмов – "никто не обнимет необъятного", что "все твои одеколоны, когда идешь позади колонны", конечно, у старой интеллигенции это было в ходу, а в силу клипового сознания, ускорившегося темпа жизни, конечно, афоризмы Козьмы Пруткова выглядят старомодно. Но может быть в этом их прелесть и есть.
|
КНИЖНАЯ ПОЛКА ЮРИЯ ОРЛИЦКОГО ЮРИЙ ОРЛИЦКИЙ
Е л е н а Ш в а р ц. Габриэле Д’Аннунцио. Крылатый циклоп. СПб., «Вита Нова», 2010, 528 стр. («Жизнеописания»).
На первый взгляд эта книга абсолютно неожиданна. Впрочем, об этом говорили, пожалуй, все рецензенты. Почему большой и своеобразный и при этом — абсолютно непубличный и аполитичный поэт Елена Шварц пишет книгу о таком прямо-таки патологически деятельном писателе и общественном деятеле, как Габриэле Д’Аннунцио. Что тут причиной? Притяжение противоположностей? Попытка проникнуть в то, что недоступно? Просто любовь к яркой и мужественной экзотике? Теперь, наверное, мы уже этого никогда не узнаем.
Зато мы многое знаем о Елене Шварц. Вот, например, что пишет Валерий Шубинский в некрологе, завершающем книгу об Аннунцио: «В жизни она часто была уязвима, неловка. В ней была некоторая отчужденность человека, погруженного в никогда не прерывающуюся внутреннюю работу. Этой работе была подчинена вся ее жизнь, особенно в последние годы. Она редко без необходимости выходила из дома, избегала публичности, не высказывалась по общественным вопросам. Свободное время она посвящала чтению, домашним животным, без которых ее квартира была немыслима (последним ее товарищем был крошечный китайский пес Хокку), беседам с не слишком многочисленными друзьями. Тем интереснее ее обращение к судьбе поэта, который жил совсем иначе. Та барочная „избыточность”, полнота существования, которую Шварц обрела в своем творчестве, Габриэле Д’Аннунцио — любимцу публики, солдату и политику, любовнику и авантюристу — была присуща в жизни, в реальном посюстороннем бытии».
А теперь обратимся к прозе самого поэта — незаслуженно потесненной ее же стихами, о чем справедливо пишет Шубинский. Пусть ее будет больше!
«Тех, для кого появление на свет осталось до самой смерти самым сильным переживанием, кто не может опомниться от боли и ужаса рождения, — не так уж мало. Все, кто спит в позе эмбриона, завернувшись в одеяло с головой, и кого почти невозможно вытащить из этого блаженного состояния, — это они. Кто не способен прыгнуть в воду и кому неохота выходить из трамвая или троллейбуса, все бы ехать да ехать. Все они помнят тепло родимого брюха и жуткий метроном материнского сердца. И свое — постукивающее чуть медленнее. Тропики утробы, теплые воды. Одиночество и полное слияние с Другим, неведомым существом.
Тьма. Мерный стук в ушах, руки натыкаются на влажное, теплое. Скучно становится лежать во чреве, тесно. Тянет, толкает куда-то неведомая сила. Дитя делает судорожное движение к выходу, толкается головой, бьется лбом в неподдающуюся дверь... И всю жизнь жалеет об этом неизбежном прыжке.
Предстоящая смерть не должна быть страшной, потому что она — точное подобие этого выхода — на новую сцену.
Надо только довериться.
Блаженные тропики, где нет никого, кроме тебя.
Я так боюсь стука собственного сердца».
Аннунцио, вся жизнь которого была демонстративно на виду, вся была открыта миру, вроде бы, очень далек от подобного «утробного» отношения к миру: «Неизвестно как возникла легенда, и многие верили ей, что Габриэле Д’Аннунцио родился на борту бригантины „Ирена” в открытом море (это уже из книги Шварц. — Ю. О.). Возможно, во время бури. Такое появление на свет, конечно, было более даннунцианским, чем прозаическое рождение в родном доме. Маринетти, например, добавил этой легенде еще большую живописность — он верил, что поэт родился на палубе рыбачьего суденышка с шафрановыми парусами. Д’Аннунцио свое рождение из морской пены никогда не отрицал, но и не подтверждал. Вымыслы такого рода, мифологизация собственной жизни характерны для нашего героя — поэта и авантюриста. Знаменательна и параллель с жизнью Наполеона, каких немало будет на его пути. (Бонапарт тоже никогда не отрицал, что родился на ковре, на коем были вытканы подвиги Ахиллеса.)».
Так пишет Шварц. Однако потом с отрезвляющей прямотой добавляет: «На самом деле Габриэле Д’Аннунцио погрузился в бурную реку земной жизни 12 марта 1863 года, в восемь часов утра, в пятницу (счастливый день, посвященный Венере) в старинном двухэтажном доме, расположенном на небольшой типично итальянской площади с церковью в самом центре Пескары». И самое главное: «Габриэле родился в „рубашке”. Говорят, это приносит счастье и славу. На нашем герое оправдалось, по крайней мере, второе. Правда, эта рубашка чуть не задушила его при рождении. Выйдя из материнской утробы, он не закричал, как другие младенцы, не в силах сделать первый вдох. К счастью, опытная акушерка вовремя заметила, что он заключен „в удушающую тунику”. Обрывок пуповины он носил в раннем детстве на груди, по древнему поверью она приносит удачу».
Ясно, откуда у Шварц такое пристальное внимание к выходу героя из материнского чрева в «бурную реку земной жизни», — об этом смотри чуть выше. Поэт почувствовал поэта, понял, что весь буйный антураж его жизни — это в первую очередь попытка убежать от этого самого стука собственного сердца — в отчаянное жизнетворчество, в небо, на море, в созданный им в реальности город поэтов. Но был ли он от всего этого менее одиноким, менее Поэтом?
«Так закончился длинный причудливый карнавал этой великой жизни. Сколько масок, сколько обличий — последняя была сброшена. Карнавал — это разгул плоти, но он кончается Великим постом. Душа все испробовала и очистилась в огне страстей».
Всю жизнь этот рафинированный эстет, рожденный в диких Абруццах, прославлял Красоту, Солнце, Скорость (Ф. Лакассен).
Всю жизнь Д’Аннунцио боялся «не остаться непонятым».
Они оба таковыми — непонятыми, хотя и горячо любимыми многими — и остались.
«В Италии его редко называют по имени. Говоря о нем, произносят слово Поэт. И ничем другим он, в сущности, не был».
Точно так же, как Елена Шварц: общего у двух этих героев, как видим, не меньше, чем различного.
«Если предположить, что искусство не только человеку нужно (ему, может быть, меньше всего), а что им услаждаются некие высшие силы, то можно себе представить пространство, где нет людей, но есть греческие храмы, готические соборы, даже дома в стиле модерн, не говоря уж о православных церквах, и деревянных и каменных. Картины, висящие прямо в воздухе мириадами — от фаюмских портретов до... до кого-то еще неведомого, и, конечно, Тициан, Рубенс и Ван Гог». Добавим — и книги: Уайльд, Аннунцио, Елена Шварц…
|
|