|
Лев Лосев
ИОСИФ БРОДСКИЙ. Опыт литературной биографии
|
Год издания: 2010
ISBN: 978-5-93898-289-5
Страниц: 544
Иллюстраций: 200
Тираж: 2000 экз.
|
О КНИГЕ
Приобрести книгу по выгодной цене
- Послесловие А. Л. Соболева
Жизнь лауреата Нобелевской премии Иосифа Бродского (1940–1996) была полна драматических поворотов. На его долю выпали годы непризнания, ссылка, вынужденная эмиграция и мировая слава, но при любых обстоятельствах главным для себя он считал творчество, не зависящее от политических систем и государственных границ. Неразрывное единство жизни и творчества Бродского отражено в его биографии, написанной известным поэтом и филологом Львом Лосевым (1937–2009). Подробно освещая жизненный путь своего героя, автор глубоко анализирует его произведения, мировоззрение и политические взгляды. В этой биографии, свободной от полемических перекосов и сплетен, Бродский предстает выдающимся мастером слова, оригинальным мыслителем, исключительно свободным и мужественным человеком. Текст сопровождается уникальным иллюстративным материалом, а также статьей об авторе книги.
Ничто в двадцатом веке не предвещало появления такого поэта, как Бродский.
Чеслав Милош
И правда, Бродского нельзя было предсказать. В последние десятилетия ХХ века, в период кризиса скомпрометированных идеологий, когда само существование нравственных абсолютов и вечных эстетических ценностей было взято под сомнение, Бродский писал о борьбе Добра и Зла, Правды и Лжи, Красоты и Безобразия.
Писать об этом, по словам Милоша, можно, лишь соблюдая некий нравственный кодекс: поэт «должен быть богобоязненным, любить свою страну и родной язык, полагаться только на свою совесть, избегать союзов со злом и не порывать с традицией». Но главное у Бродского, добавляет Милош: «...его отчаяние, — это отчаяние поэта конца XX века, и оно обретает полное значение только тогда, когда противопоставлено кодексу неких фундаментальных верований. Это сдержанное отчаяние, каждое стихотворение становится испытанием на выносливость». При этом голос его поэзии звучал непререкаемо, как голос власть имеющего. Александр Кушнер, всегда чутко откликавшийся на поэзию Бродского, писал: «Я смотрел на поэта и думал: счастье, что он пишет стихи, а не правит Римом...»
Высокую авторитетность поэтическому голосу Бродского придавала гениальность. Если кому-то это заявление покажется пустым или тавтологическим, то это оттого, что понятие «гениальности» затрепано бездумным, развратным употреблением. Между тем оно имеет вполне конкретное значение, связанное с однокоренным словом «генетика». Усиленная по сравнению с нормой витальность благодаря редкой комбинации генетического материала проявляется во всем — в глубине переживаний, силе воображения, харизматичности и даже физиологически, в ускорении процессов взросления и старения.
Гениальность невозможно определить научно, хотя такие попытки и делались. Даже если ученые могут описать определенные психофизиологические характеристики, свойственные особо выдающимся художникам, сами по себе они еще не являются гарантией творческих достижений. Человек, ими обладающий, может быть великим поэтом, а может быть и городским сумасшедшим. Признание гениальности, талантливости, одаренности — вопрос мнений. Мне, скажем, самой лучшей представляется аксиология, предложенная Цветаевой в статье «Искусство при свете совести»: «Большой поэт. Великий поэт. Высокий поэт. Большим поэтом может быть всякий — большой поэт. Для большого поэта достаточно большого поэтического дара. Для великого самого большого дара — мало, нужен равноценный дар личности: ума, души, воли и устремления этого целого к определенной цели, то есть устроение этого целого. Высоким же поэтом может быть и совсем небольшой поэт, носитель самого скромного дара... силой только внутренней ценности добивающийся у нас признания поэта». Цветаевский «великий поэт» и есть гений. «Гений: высшая степень подверженности наитию — раз, управа с этим наитием — два. Высшая степень душевной разъятости и высшая — собранности. Выс шая — страдательности и высшая — действенности. Дать себя уничтожить вплоть до последнего какого-то атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет — мир».
Гениальность не является личной заслугой, так как она по определению врожденное качество или, говоря старинным поэтическим языком, «дар». Мы чтим поэта не за то, что он родился не таким, как мы, а за ту волю, которую он приложил к своему дару. Бродский имел право гордиться тем, что он свой дар «не зарыл, не пропил». Объяснить феномен гениальности невозможно. Как сказала о великих поэтах Ахматова: «Про это / Лучше их рассказали стихи». У нас речь пойдет не о тайне личности Бродского, а о мире, в котором он жил и который так или иначе отразился в его стихах.
Мир Бродского: предварительные замечания
Если бы мы не знали его стихов, а только его высказывания о поэзии, у нас возникло бы абсолютно превратное представление о том, какие стихи пишет Бродский.
Ни с кем из поэтов старшего поколения не был он так близок, как с Ахматовой, старшим другом и ментором. Но между его и ахматовской поэзией и поэтикой нет ничего общего. Напротив, черты родства и сходства мы находим с теми, от кого он был отделен или временем — Державин, Баратынский, или географией и культурой — У. Х. Оден, или политикой — Маяковский.
В извечном для русской культуры противостоянии Москвы и Петербурга он считал себя и был — по воспитанию, характеру и вкусам — типичным петербуржцем. «Тем не менее, — писал Сергей Аверинцев, — слишком очевидно, что силовой напор его стиха, взрывчатость его рифм, наступательность его анжамбеманов (enjambements), вообще весь тонус его поэзии имеют несравненно больше общего с москвичкой Цветаевой, чем с какими-либо петербургскими образцами (включая даже Мандельштама)». Правда, Аверинцев добавляет: «Но питерская черта — железная последовательность, с которой Бродский воспринимал любую парадигму, хотя бы и совсем не питерскую».
В то время, когда откровенно поставленные метафизические темы казались окончательно устарелыми, Бродский только ими и занимался. Рассуждая о поэзии, он настаивал на недоговоренности, нейтральности тона, особенно ценил сдержанность в выражении чувств. Все это опровергалось его собственными стихами. В то время, когда русский стих тяготел к малой форме, к поэтике намека и недосказанности, его стихотворения длинны, порой длиннее поэм у иных авторов. Иногда кажется, что он не в силах остановиться, пока не выговорит до конца названия всех вещей, попавших в поле поэтического зрения и слуха. Перечни вещей, явлений живого мира, словечек и фразочек уличной речи кажутся исчерпывающими уже в ранней «Большой элегии Джону Донну», и спустя десятилетие в «Осеннем крике ястреба», в «Зимней» и «Летней» элегиях, и в «Представлении», написанном еще через двенадцать лет. У нас нет конкордансов к сочинениям всех крупных русских поэтов, но можно предположить, что Бродский здесь словесный чемпион. Неполный словарь его поэзии состоит из 19 650 отдельных слов. Для сравнения — в словаре Ахматовой чуть более 7 тысяч слов. Такое богатство словаря говорит о жадном интересе к вещному миру. Только в первой части «Эклоги летней» 23 ботанических наименования там, где иной поэт сказал бы: трава. Оно говорит также о любви, вернее, страсти к родному языку. «Припадаю к народу, припадаю к великой реке. / Пью великую речь...» — писал молодой Бродский в архангельской деревне. Речь он черпал из любых источников, «потому что искусство поэзии требует слов», — из советской газеты, из блатной и лабухской фени, из старинных книг и научного дискурса. Чего в его словаре почти совсем нет, это словотворчества, неологизмов. Нет зауми, за исключением нескольких пародийных моментов.
Его строфический, то есть по существу ритмикосинтаксический, репертуар является богатейшим в русской поэзии, но все это богатство — вариации на основе метрики и строфики поэзии классики и модернизма. Авангардных экспериментов в этой области у него нет. Верлибры весьма редки. Связь с традицией подчеркивается еще и поистине бесконечным числом открытых и скрытых цитат, намеков на другие тексты, пародий.
Впрочем, не все архаизмы у Бродского цитатны или пародийны. Муза для него — живое понятие. Мне не раз приходилось слышать удивленные или неодобрительные замечания по поводу того, что его поэзия несовременна. В дни суда над Бродским один бесталанный советский поэт, недурной человек, с удивлением сказал мне: «Дали прочитать его стихи, они какието... архаичные». Он думал, что Бродского преследуют за авангардизм в духе Андрея Вознесенского или, того пуще, Виктора Сосноры. И лет пятнадцать спустя, от американского литератора: «Теперь так не пишут». И на мой вопрос: «Как — так?» — «Ну, Муза там, Аполлон...»
О пользе поэзии
«Poetry makes nothing happen» — известный афоризм Уистана Хью Одена из-за его лаконичной простоты трудно перевести: «Поэзия последствий не имеет», «Ничего в результате поэзии не происходит», даже просто «Ничего поэзия не делает!» (если произнести с досадливой интонацией) — всё будут приблизительно верные переводы. У Одена это вырвалось в марте 1939 года, после почти десятилетних попыток изменить мир с помощью поэзии. Мир оставался жесток, несправедлив и стремительно катился к новой тотальной войне. Придя к отрицанию общественной пользы поэзии, Оден бесполезного призвания все же не бросил до конца своих дней. «Если поэзия и была для него когданибудь вопросом амбиций, он прожил достаточно долго, чтобы она стала просто способом существования. Отсюда его независимость, здравомыслие, уравновешенность, ирония, отстраненность, словом, мудрость», — пишет Бродский, избравший Одена в менторы наряду с Ахматовой. Уже после Второй мировой войны Оден говорил, что все стихи в мире не спасли от газовой камеры хотя бы одного еврея. Бродский не настаивает на общественной полезности или гуманитарной миссии поэзии, но указывает на ее другую функцию — спасение душевного здоровья: «Читать [Одена] — это один из, а возможно, единственный способ почувствовать себя человеком достойным».
Можно обладать чувством собственного достоинства, не читая никаких стихов. Да и читать стихи можно по-разному. Можно прочитать дватри, даже одно стихотворение поэта, и прочитанный текст вступит во взаимодействие с нашим собственным эмоциональным и культурным опытом, войдет в нашу память, и поскольку искусство по определению есть создание форм для репрезентации чувств, будет помогать нам разбираться в нашей душевной жизни. В старину это называлось сентиментальным воспитанием. Стоявший у истоков русской поэзии Карамзин в «Послании к женщинам» (1795) так и определил роль поэта: «Он [...] верно переводит / Всё темное в сердцах на ясный нам язык...» Естественно, чем шире мы знакомимся с творчеством поэта, тем богаче становится наш эмоциональный мир, не говоря уж о том, что чтение стихов доставляет нам радость. Мы испытываем наслаждение от лингвистического богатства текста, от гармонического совершенства, от остроумия и, нередко, от пережитого катарсиса. Всегда интимно обращенное только к индивидуальному читателю или, как сказал бы Бродский, к «гипотетическому alter ego» автора, лирическое творчество поэта опосредованно влияет и на общество в целом.
Можно читать и по-другому — не отдельные стихотворения, а поэта в целом. В идеале каждый поэт заслуживает быть прочитанным от корки до корки — от детских опытов до оставшихся неоконченными черновиков. Только при таком знакомстве читатель получил бы от поэта все, что поэт может ему дать. Этот идеал практически труднодостижим, а книги, подобные предлагаемой вашему вниманию, являются компактным вариантом полного знакомства. Здесь пропущенные звенья, приглушенные переклички текстов, пассажи, тесно связанные со временем, местом, обстоятельствами создания стихотворения, в какойто мере восполняются и объясняются усилиями комментатора. Простодушно, но верно озаглавил свои комментарии к собранию сочинений Державина в 1866 году Я. К. Грот: «Объяснения на сочинения [...] относительно темных мест, в них находящихся, собственных имен, иносказаний и двусмысленных речений, которых подлинная мысль автору токмо известна [...] и анекдоты, во время их сотворения случившиеся». Мои «объяснения на сочинения» Иосифа Бродского состоят из данного очерка и публикуемых отдельно примечаний к стихотворениям.
Возможно ли жизнеописание поэта?
Хотя нижеследующая первая глава начинается словами: «Иосиф Александрович Бродский родился...» — предлагаемый очерк не биография, а литературная биография поэта. Биограф превращает сведения о жизни и творчестве своего героя в связное повествование, с началом и концом, выделением главного и пропуском менее существенного. В нарративе (повествовании) хронологическая последовательность предполагает причинно-следственную связь: это произошло, потому что раньше произошло вот это. Бродский был категорическим противником превращения своей, вообще любой человеческой жизни в нарратив, в подобие романа XIX века. На собственный риторический вопрос: «Что сказать мне о жизни?» — отвечал: «Что оказалась длинной», то есть отказывал жизни в структурированности. В этом стихотворении, написанном в день своего сорокалетия, он перечисляет моменты прожитой жизни, и в их последовательности нет логики, одно не вытекает из другого:
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке.
Жизнь слишком непредсказуема и абсурдна, чтобы ее можно было превратить в нарратив. Единственной литературной формой адекватной жизни является лирическое стихотворение, всегда многозначное и суггестивное. Поэтому Бродский всегда настаивал на том, чтобы о нем судили не по биографии, а по стихам.
Свои стихи он долго считал самодостаточными и не нуждающимися в объяснениях критиков. Сохранилось немало его высказываний на этот счет, подчас весьма ядовитых. Однако в конце жизни он стал допускать необходимость комментария для «молодых читателей». Стихи создаются в истории, и многие явно или скрыто присутствующие в тексте исторические реалии со временем неизбежно начинают нуждаться в пояснении.
Еще более скептически, чем о комментировании стихов, Бродский высказывался о жизнеописаниях поэтов. Принципиально его позиция сводилась к тому, что у зрелого поэта не жизненный опыт и бытие влияют на стихи, а наоборот, стихи могут влиять на бытие или создаваться безотносительно к непосредственному жизненному опыту, «параллельно». Еще в детстве его осенила крамольная в условиях марксистского идеологического режима идея: «изречение Маркса „Бытие определяет сознание“ верно лишь до тех пор, пока сознание не овладело искусством отчуждения; далее сознание живет самостоятельно и может как регулировать, так и игнорировать бытие». Автономия искусства была одним из доказательств этой более общей идеи.
Бродский не хотел, чтобы стихи рассматривались как непосредственная реакция на жизненные перипетии. Но жизнеописание поэта не обязательно объясняет стихи. Оно может говорить о взаимоотношениях его творчества с культурой его времени, не о том, «что хотел сказать автор своим произведением», а о том, как разнообразно реагировало общество на его произведения, об историческом процессе, в котором он вольно или невольно участвовал. Здесь мы не полемизируем с Бродским, поскольку биографизм такого рода он молчаливо принимал, что подтверждается его статьями и очерками о поэтах. О Цветаевой, Одене, Вергилии, Кавафисе, Рильке, Монтале он писал, усердно пользуясь биографическими трудами.
Биографическая канва выстроена в предлагаемом труде преимущественно на основе воспоминаний и высказываний самого Бродского, которые по мере необходимости дополняются фактами из других источников. В основном же это обозрение не частной жизни поэта, а его жизни и поэзии в отношении к эпохе, ее литературе, культуре и философии, biographia literaria.
Может быть, мне и не следовало писать эту книгу. Более тридцати лет ее герой был моим близким другом, а отсутствие дистaнции не способствует трезвому подходу. И уж точно, Иосиф не одобрил бы эту затею. Но и не запретил бы. Сказал бы, как он говорил в таких случаях, пожимая плечами: «Ну, если тебе это интересно...» Интересно мне было в течение нескольких лет писать комментарии к его стихотворениям. Когда с комментариями было покончено, оказалось, что сопроводить их связным текстом, очерчивающим жизненный фон стихов, не только интересно, но и необходимо.
Лев Лосев, 15 декабря 2005 г.
В 1979 году, сопровождая появление в печати первых стихов Лосева, Бродский в кратком комплиментарном послесловии сравнивает его с князем Петром Андреевичем Вяземским: «Та же сдержанность, та же приглушенность тона, то же достоинство». Сопоставление оказалось провидческим — и в следующую четверть века это сходство лишь нарастало, заключаясь не только в обособленности уединенной жизни обоих и не в параллельных путях их собственно поэтической эволюции (а вернее сказать — в ее эфемерности), но и — прежде всего — в их отношениях с младшими: Пушкиным и Бродским. Впрочем, начнем издалека.
Лев Лосев (Алексей Владимирович Лившиц) родился в самый тусклый год нашей новейшей истории (15 июня 1937 года) и по происхождению оказался включен в литературную систему координат. Его отец, Владимир Александрович Лившиц (1913–1978) — экономист по образованию, поэт по призванию, сценарист и драматург по профессии, был умным и честным человеком. Судьба, насколько это было возможно по условиям времени, отнеслась к нему с благосклонностью: после пяти военных лет (1939–1944) он был демобилизован, имея в активе две награды, одно ранение и растущее недовольство со стороны политуправления фронта. Мать — Ася Михайловна Генкина (1914–1998) — детская писательница. (В 1948 году в Коктебеле вдова Волошина, отвечая на вопрос досужего постояльца, сказала о бывшем поблизости Л. Л.: «Так, сын одной дилетантки»; не повторим этой ошибки.) Родители разошлись, когда ему не было и десяти лет.
Лосев позаботился о своих будущих биографах, снисходя к их заведомой невзыскательности — в небольшом мемуарном очерке он перечисляет свои встречи со знаменитостями: стоял в очереди с Зощенко, видел в приемной у врача Ахматову, в компании приятелей провел два часа у Пастернака; будучи ребенком, ударил Тынянова комнатной туфлей по голове («в которой уже носились замыслы романа „Пушкин“ (неоконч.)» — замечает филологпедант, alter ego повествователя). Вне этого героического пунктира, венчаемого эпизодом кулинарного покушения на Хрущева (притиснутый толпою, Л. Л. чуть не закапал тающим мороженым его итальянский пиджак) — последовательное обучение в знаменитой Петришуле и гораздо менее известной 311-й школе; серия нисходящих разменов жилплощади, уводящих семью от первоначальной квартиры на канале Грибоедова все дальше к полупромышленной Можайской; чтение без разбора. В 1954 году он поступил на отделение журналистики филологического факультета Ленинградского университета.
Судя по печатным мемуарам и устным рассказам современников, филфак ЛГУ в первый послесталинский год представлял собой нечто среднее между бурсой Помяловского и царскосельским лицеем — с поправкой на равномерную прослойку бодрых комсомольских активистов. «Называние вещей своими именами казалось нам плоским», — скажет позже Лосев, подводя итог алкогольно-эстетическим эскападам этой поры. Первокурсники 1954 года — В. И. Уфлянд, С. Л. Кулле, Л. А. Виноградов, М. Ф. Еремин и сам Л. Л. — купались в Неве во время ледохода, соревновались в выпивании киселя в столовой, исполняли Пастернака на мотив советских бравурных песен, играли в «Каравай» посреди Невского и писали стихи. Последним, впрочем, трудно было кого-нибудь удивить — в эти годы, как и в начале 1900-х, тысячи тетрадок и блокнотов ежедневно заполнялись рифмованными строчками и в редком учебном заведении не действовал поэтический кружок. Знаменитым считалось ЛИТО Горного института («горняки»), но и литературное объединение филфака вполне котировалось. В 1956–1957 годах Лосев был его председателем: сам же стихов писал мало, а после дружелюбного, но строгого отзыва приятелей почти перестал — на двадцать лет.
В 1959 году, окончив университет, он уезжает по распределению в город Оха, чтобы возглавить отдел промышленности и транспорта местной газеты «Сахалинский нефтяник»; пышный титул не должен обманывать: штат газеты состоял меньше чем из десяти человек и нравы там царили патриархальные. В январе 1961 года Лосев вернулся в Ленинград. Два года он жил мелкой литературной поденщиной: отец обеспечивал ему тонкий ручеек заказов на переводы детских стихов; друг родителей Б. Семенов, работавший в «Ленинградской правде», снабжал мелкими репортерскими заданиями. В 1963 году он сочинил детское стихотворение («Как однажды, утром рано, нам пришло письмо с Урана»): записано оно было ромбом, с постепенно увеличивающимися и сужающимися строчками, — и принес его в редакцию журнала «Костер». В причудливой советской реальности этот формальный эксперимент (так порой писали в XVIII и немного в начале ХХ века) вдруг оказался ключом к редакторскому сердцу: стихотворение приняли к публикации, а автора — в штат.
Сам Лосев не склонен был переоценивать свое значение в качестве детского писателя; напрашивающиеся параллели с Введенским и Хармсом показались бы ему в лучшем случае натянутыми. Эта работа (помимо регулярных публикаций в «Костре»), запечатленная в нескольких книгах детских стихов и пьес, не требовала чувствительных идеологических компромиссов, обеспечивала сносное существование и позволяла помогать друзьям, в число которых в том же году вошел Бродский: печатный дебют последнего состоялся именно в «Костре». Кроме того, служба в детском журнале снабдила Лосева новым именем — в самом прямом смысле: отец решил, что двух Лившицев для одной стези будет многовато и предложил младшему выбрать псевдоним, например: Лев Лосев.
Он проработал в «Костре» тринадцать лет, пока в 1975-м не решил полностью изменить свою биографию. Всю жизнь чураясь не только ретроспективного героизма (применительно к собственной персоне), но даже намеков на противодействие обстоятельствам, он говорит о побудительных причинах отъезда подчеркнуто сухо: «В критический момент жизни, в середине 70-х годов, после довольно тяжелой болезни, после потери нескольких близких друзей, <…> я испугался, что так бездумно качусь по наезженной колее. Мне было 37 лет, я начал втайне писать стихи и, одновременно с этим, решил уехать из родного города навсегда». Ранним утром 11 февраля 1976 года с женой Ниной Павловной и двумя детьми — Дмитрием и Марией, после череды малоприятных формальностей (неприветливая родина старалась усложнить расставание), он сел в самолет, который, взлетев из Пулкова, взял курс на Италию. В ожидании американской въездной визы семья Loseff (именно так он стал именоваться «во втором акте своей жизни», по его собственному выражению) провела несколько месяцев в маленьком городке недалеко от Рима; прощание с ленинградским периодом биографии ознаменовалось серией мемуарных очерков, составивших книгу «Жратва. Закрытый распределитель».
Переехав в США, Лосев работает наборщиком в знаменитом издательстве «Ардис» — центре русского книгопечатания; незадолго до него эту же должность исполнял Бродский. В квартире последнего они прожили месяц (Лосев с признательной неловкостью вспоминает, как Бродскому приходилось отвозить его детей в школу: своей машины не было, пешком не добраться); следующие три года обитали по соседству, виделись почти ежедневно. В конце 70-х Лосев закончил аспирантуру в Мичигане и получил приглашение в Дартмутский колледж, один из старейших университетов США, где и преподает русскую литературу с 1979 года до последних дней. Его филологическая работа не ограничивалась учительством: вышедшая отдельным изданием диссертация «О пользе цензуры. Эзопов язык русской литературе» вызвала уважительную дискуссию в сообществе славистов; отдельные статьи и наблюдения за поэтикой Ахматовой, Пушкина, Солженицына и Бродского украшали страницы научной периодики по ту (а с известных пор — и по эту) сторону государственной границы.
В 1979 году в маленьком парижском журнале «Эхо» появляется первая подборка его стихотворений. Общей реакцией чувствительной к поэзии части диаспоры стало изумление: из ниоткуда возник крупный, зрелый, ни на кого не похожий поэт. Его лирическая слава, установившаяся почти мгновенно, не шла в сравнение с экстатическим обожанием (или энергичным отвержением) Бродского: кажется, не нашлось современника, который сказал бы о Лосеве дурно. На умозрительном русском Парнасе он занял место, на которое не было и не случилось охотников — поэта-филолога, не в социальном, разумеется, смысле — а, так сказать, в инструментальном — как Анненский или Шенгели (увы, перечислением подобий не приблизиться к разгадке того, откуда берется это совершенство формы и торжественная сухость стиха — как если бы налитый кипятком хрустальный сосуд оставался холодным и не лопался).
История отношений Бродского и Лосева многократно изложена в воспоминаниях и интервью; смерть первого и чувство долга второго связали их нитями новой прочности: последние годы Лосев работал над постепенно увеличивавшимися комментариями к двухтомнику стихов Бродского в издании «Библиотеки поэта»; разросшаяся и зажившая своей жизнью вступительная статья стала первой его биографией.
Через тридцать лет после смерти Пушкина Вяземский писал: «Мы прочищаем дорогу кумиру своему, несем его на плечах, а других и знать не хотим, если и знаем, то разве для того, чтобы сбивать их с ног справа и слева и давать кумиру идти, попирая их ногами». Полтора века понадобилось, чтобы преодолеть эту нравственную дихотомию — признав величие младшего современника и друга, описать его жизненный путь, по внутреннему благородству не задев и не оскорбив никого из живущих или покойных.
Лев Лосев умер 6 мая 2009 года в маленьком городке Ганновер, штат Нью-Хэмпшир, США.
Александр Соболев
|