Много лет назад в одном из детских садиков Минска фотографировали детишек: усаживали по очереди за стол возле игрушечного телефона и говорили про птичку, которая вылетит из фотоаппарата. Процесс шел быстро и гладко, когда девочка Лена – всегда тихая и скромная, никогда не причинявшая хлопот воспитателям, вдруг наотрез отказалась сниматься с ненастоящим телефоном. Долгие уговоры закончились капитуляцией педсостава: Лену сфотографировали в кабинете заведующей, возле самого что ни на есть настоящего, большого и черного телефонного аппарата.
Может быть, именно это документально засвидетельствованное событие и стало началом ее творческой биографии: поэт часто начинается с обостренного чувства фальши.
"Я была тихая и скромная, как мышь". Самое яркое, хотя и грустное воспоминание ее детства – "заключение" в крымский санаторий, из которого мама забрала ее за две недели до окончания смены. Вне дома она всегда чувствовала себя неуютно: внешний мир казался ей недружелюбным, а иногда и враждебным. Это младшая сестренка могла в три года уйти гулять на целый день – родители с ног сбивались, ее разыскивая; Лена предпочитала оставаться дома с мамой: мама была ангелом-хранителем. Она остается им и по сей день.
В школе (до 7-го класса) учителя не могли на нее нарадоваться: отличница, старательная и послушная, она дружила исключительно с мальчиками, но никогда не участвовала в шумных детских забавах. Подводя итоги "массовых беспорядков", классная всегда говорила: "Дневники на стол. Все, кроме Казанцевой".
"Мне было очень стыдно". Видимо, поэтому уже в 7-м классе по количеству замечаний в дневнике она начинает догонять своих самых жизнерадостных одноклассников. Ей хочется быть "не хуже других": она принимает общие правила игры, скачет по кроватям (дело было в санаторной школе), по ночам ходит мазать мальчишек зубной пастой и пишет первую в своей жизни песню (на музыку "Битлз"), посвященную развеселой жизни своего класса.
После школы она поступает в Политехнический институт (Электроснабжение промышленных предприятий!). Поступает, что называется, "за компанию" с подругой. Непривычная студенческая вольница захлестнула ее, закружила и -- обманула: со второго курса ее отчисляют за непосещение...
"Мы с тобой сидим на кухне,//Холодильник дребезжит,//и свеча вот-вот потухнет,// Ей чуть-чуть осталось жить". На кухне, занимая едва не половину ее площади, живет заслуженный зеленый диван, к которому Казанцева относится нежно, как к старому другу. Кутаясь в теплую вязаную кофту, она аккуратно выковыривает из сдобной булочки изюмины, съедает их, а выпотрошенные кусочки складывает на край стола.
Мы пьем чай. За окном в сумерках – осенняя слякоть и редкие прохожие. У Казанцевой хандра. Она недоверчиво косится на диктофон и нехотя отвечает на мои вопросы: "Зачем тебе все это?"
Наверное, я пытаюсь найти в простой истории ее прежней жизни хоть какой-то намек на ту Казанцеву, которая очень скоро напишет (с присущей ей скромностью): "Я -- писательница главная страны.// Нет главнее ни в Москве, ни в Ленинграде", – и ничего не нахожу.
Полтора года она работает в каком-то НИИ. Поет в самодеятельности "песни советских композиторов". Потом восстанавливается в Политех -- в твердой уверенности, что быть ей инженером. Ну, в компании друзей она всегда с гитарой -- "три аккорда"; ну, стишки, которые пишет на лекциях, – что-то там про выездную практику, про мальчиков – кто их не писал в свое время?
Правда, та самодеятельность в НИИ разбередила ей душу: сцена, микрофон... Но это совсем другое, да и не возвращалась она туда больше даже в мыслях: училась, пропадала в общаге, любила – как все.
Как все, получила диплом и попала по распределению на железобетонный завод.
Я всю жизнь подавала надежды,
А теперь в гардеробе стою.
И любой безнадежный невежда
Может сдать мне одежду свою.
Я ему выдаю номерочек,
Преспокойно при этом дыша.
И призванье мое – гардеробщик.
И не ропщет – привыкла душа.
Два года она пыталась командовать вечно пьяными сантехниками и по просьбе начальника бегала в магазин за водкой. Потом вернулась в тот НИИ, где пела когда-то эстрадные песни. Там ей сказали: "Сделаем из тебя инженера". Она не сопротивлялась: просиживала над схемами до восьми вечера – так и жила...
Сидя на том самом зеленом диване, я перебираю ворох старых фотографий. Школа: бантики, пионерский галстук, комсомольский значок. Институт: дни рождения, свадьбы, походы. Все как у всех. До 87-го года... В феврале 87-го в ДК профсоюзов минский КСП "Ветразь" устраивал очередной концерт авторской песни. В переполненном зале, где-то на самой галерке, сидела Казанцева со своей сестрой Олей.
Именно в этот день – в одночасье, как по мановению волшебной палочки, переменилась ее жизнь. Она вдруг – не поняла даже – почувствовала: люди, собравшиеся здесь, живут в особом мире, который манил запахом ночных костров и искренностью отношений между теми, чьи простые песни она слушала, затаив дыхание. И слушая, вдруг сказала: "Я так могу". Думала – про себя, а получилось – вслух. И сестра отреагировала сразу: "Хорошо. У меня есть знакомый парень в клубе. Я ему позвоню".
Назавтра она, конечно, пожалела о собственной смелости. Но было поздно. Оля – человек действия. И, обмирая от страха, Казанцева пошла в ДК профсоюзов. С одной-единственной песней, которую и сама сегодня едва вспомнит. Впрочем, для того, чтобы по вторникам приходить на общие сборы клуба, петь было и не обязательно. Она ходила. "Сидела, папиросу курила, слушала". И молчала. Наконец, ей предложили спеть. Она спела. "Нормально, – сказала Инна Савицкая, тогдашний худрук клуба, – мы тебя на городской фестиваль записываем".
Когда вышла на сцену – дрожали руки и сердце останавливалось. От страха пела шепотом, думала, никто не услышит. Услышали. И пригласили на республиканский фестиваль.
Там она впервые встретила людей, знакомство с которыми определило ее дальнейшую жизнь: "Больше я отсюда никуда не уйду".
Где они теперь? Те, кто чуть позже составил ядро литературного объединения "Аллея АП": Миша Володин, Леня Шехман, Коля Кодол, Боря Серегин, Вера Стремковская, Марк Мерман, Дима Строцев, Наташа и Алексей Мартыновы? Америка, Германия, Израиль... Нет, кто-то еще в Минске, но... Много воды утекло.
А пока -- пока они вместе. Пишут, поют, слушают. "Все друг друга любят". Вместе встречают дни рождения. Вместе ездят на фестивали. Вместе побеждают.
Казанцева с ними. Отныне и навсегда – она с ними. Жизнь только начинается. Она уже не сидит в своем НИИ допоздна и с первым звонком спешит не домой -- в клуб или на "Аллею". А по пятницам приходит на работу в штормовке и с рюкзаком: каждые выходные они ездят в лес.
Рассказывая об этом времени, времени надежд и исполнения желаний, Лена оживляется и забывает про диктофон: "Я была глупая и счастливая".
В 88-ом году на Всесоюзном фестивале авторской песни в Таллине она занимает первое место (второе – Мерман, третье – Кодол). Много позже, в интервью питерским журналистам, Сергей Никитин (бывший тогда в жюри фестиваля) скажет: "Я запомнил ее сразу и навсегда". Пела она в Таллине "Проходят годы стороной".
"У меня было тогда полторы хорошие песни". Это она скромничает, конечно. От того времени остались "Прошу – достаньте мне звезду", "Тяжелей тебе от моих стихов...", "От Москвы до Саратова"...
Вернувшись в Минск, она выступает с первым авторским концертом, (вместе со Строцевым, уже тогда занявшим в ее жизни особое место: "Он меня берег и выращивал"). Едва не каждый день ходит на "Аллею", где до полного изнеможения, до хрипоты поют, читают стихи, спорят. Время, до предела насыщенное событиями, встречами, поездками. Бессонные ночи за разговорами и чтением тостых "перестроечных" журналов. На работе ей все чаще "ставят на вид": "У всех чертежи, а у меня -- две линеечки".
Однажды они засиделись допоздна на чьей-то квартире и остались ночевать. В три часа ночи сонная Казанцева бродила по чужой квартире в поисках будильника, переступая через спящих на полу друзей и случайных знакомых. А уже в 6.00 она в гордом одиночестве пила на кухне наспех сваренный кофе, до глубины души пораженная только что сделанным открытием: никто, кроме нее, не спешил на работу.
Через несколько дней она положила на стол начальнику заявление. Коллеги уговаривали ее одуматься и остепениться.
Не одумалась и не остепенилась.
Та, прежняя жизнь, где все было расписано и предопределено на много лет вперед, для Казанцевой закончилась. Будущее обещало праздник свободы: теперь она сможет спать столько, сколько захочет, и писать по ночам, не думая о проклятом будильнике. Друзья устроили ей ставку в ДК профсоюзов, обеспечив прожиточный минимум. Звонили со всего Союза, приглашая на концерты: Москва, Питер, Киев, Одесса, Челябинск, Якутск...
"Казалось, что праздник будет вечным". И братство людей, с которыми ее однажды свела судьба – сначала в КСП, потом в "Аллее", – тоже казалось вечным. С песнями до утра, разговорами "за жизнь" и общими праздниками.
Но -- все проходит. Наступила эпоха прагматиков, которые плохо разбираются в изящных искусствах, но хорошо считают деньги. И в 91-м году КСП "Ветразь" выселили из ДК профсоюзов. Время вдруг стало очень жестким по отношению к беспечным поэтам, не научившимся "заколачивать бабки".
Все реже собиралась "Аллея": кто-то уехал, кто-то женился. Кто-то вспомнил про то, что годы идут и пора "браться за ум"...
Вечер городской...
Окончен шумный праздник.
Временный покой –
и ожиданье казни.
В чем моя вина?
Ни с кем не поделиться.
Господи! – одна
в такой большой столице...
"Вечер городской" – так называлась книжка ее стихов и песен, появившаяся в том же 91-м...
Интересно, что в фотоархиве Казанцевой почти нет ее портретов. То есть, они есть, конечно, но почти всегда неудачные. На тех фотографиях, где она – это она, рядом с ней обязательно кто-то. Она, может, и не вспомнит – кто, но лучшие снимки – те, где она с друзьями. И самые дорогие воспоминания связаны с конкретными людьми: одиночество для нее невыносимо, несвобода немыслима, а свобода почти всегда становится одиночеством.
Жизнь в этом замкнутом круге могла бы стать сумасшествием: "Висит на волоске мое сознание,//и кровью проступает на губах...". В некоторых ее текстах концентрация боли – запредельная.
Чужая раненая птица лежит на блюде и молчит,
И кровь из горлышка сочится, и лапка по столу стучит.
Она лежит и умирает, ей больше нечего сказать.
И кровь на блюде догорает, и надо птицу разрезать.
Она не курица, не утка, и смерть ее -- не чья-то месть.
А просто маленькая шутка, в которой доля правды есть.
Кажется – жить в этом невозможно. Кажется – вот-вот сорвется.
Фотографию мою на мишени прикололи.
Ты стреляешь – я пою,
чтоб не корчиться от боли.
Наверное, поэзия для нее – не самовыражение, а самосохранение – "чтоб не корчиться от боли". Рифмуя свою боль, она избавляется от нее хотя бы на время: "Меня спасет мое искусство..." А еще – очень здоровая самоирония, без которой Казанцеву представить себе невозможно – ни в жизни, ни в творчестве:
У меня радикулит,
у меня душа болит,
два привета в двух висках,
два мозоля в двух носках,
в сердце гвоздь,
в ушах бананы,
папиросочка во рту...
Я, наверно, сдохну рано
через эту красоту.
Так – то смеясь, то плача, а чаще смеясь сквозь слезы, она живет сегодня, среди тех, кто ее любит: "...их много – вся страна.//А я – одна".
"И снова куплю два билета на поезд,//куплю два билета – уеду одна". Самое удивительное – у меня всегда было ощущение: согласись с ней поехать – все равно останешься на перроне, а она уедет одна: "У меня своя весна,//у меня своя свобода". И даже когда "свобода не впрок, я ищу коробок, на котором записан твой номер" – все равно она, когда осознанно, когда бессознательно – охраняет свое одиночество, свою свободу – часто постылую, ненавистную – но присущую ей, неотделимую от нее, как неотделима (почти всегда) музыка от ее стихов.
Когда тебе никто не нужен,
когда на твой холодный ужин
садятся мухи, как на мед, –
тогда любой тебя поймет.
Когда тебе необходим
весь мир: без края, без границы, –
тогда ты, в общем-то, один.
И мухам некуда садиться.
Может быть, в этом, столь неожиданном для Казанцевой философском обобщении разгадка того, что в долгую дорогу она всегда уезжает одна: "вот возьму и куплю билет,// бог с ним, мужем, пусть остается"... Как остаются на почтительном расстоянии и многочисленные поклонники, знакомые – при кажущейся общительности она очень немногих может выносить возле себя дольше, чем длится концерт...
Ей нужна та полнота общения, та полнота любви – "без края, без границы", – в которой нет компромисса, нет середины:
Если ты любишь – прости меня.
Если не любишь – забудь.
Или – или. "Полюби меня такую". И никакую другую. Другой она не будет. Просто не может быть. И потому очень часто, почти всегда
...любовь у нас не получится
Все равно тебе уходить.
Банальная история неразделенной любви, почти неприличная для современной поэзии, в интерпретации Казанцевой перестает быть банальной; собственно, интерпретации никакой нет: есть очень личная, почти интимная жизнь, к которой она подбирает очень простую музыку, – и она становится поэзией, вопреки переполняющим ее непоэтическим подробностям ("сгорел в духовке мой пирог", "в кухне посуда не вымыта").
Несмотря на пережитую когда-то любовь к Маяковскому (почти не оставишую следов в ее творчестве), поэзия не стала для нее "ездой в незнаемое". Для Казанцевой она – обозначение обыденных переживаний и почти ничего больше. Но этого "почти ничего" оказалось вполне достаточно, чтобы попасть в пусть небрежно составленную, но представительную антологию русской поэзии "Строфы века".
Говоря о поэзии Казанцевой, очень часто добавляют определение "женская", делая ударение именно на этом слове. Если женская – это предельно искренняя, искренняя до пренебрежения "условностями" жанра, до балансирования на грани кича, которое можно простить только за эту искренность, – пусть будет женская. Но – в первую очередь – все-таки поэзия, даже когда "Ах, ресторан, спасибо и за то,// что у тебя раскрыты настежь окна".
Почему? Для меня это – загадка. Единственным, хоть и очень "нелитературоведческим" объяснением ее может быть ссылка на ту вечную тайну женской души и ее отражения в творчестве, которые испокон века разрушали все стройные теории – и не только в литературной критике.
Впрочем, для профессионального исследования творчества Казанцевой еще будет время.
И мой зреет стих, как первый плод,
первой радостью.
Только как же теперь мне жить
с этой тяжестью?..
Мне кажется, на вопрос, поставленный несколько лет назад, ей еще только предстоит ответить – и себе, и нам. С того дня, когда появился "неправильный русский поэт" Лена Казанцева, прошло восемь лет – не так уж и много.
Может быть, профессионалы найдут истоки ее поэзии в городском фольклоре: влияние культуры города на ее творчество, безусловно, велико; а может быть, пробившись через обилие урбанистической лексики (телефоны, такси и т.п.), почувствуют ее глубинную, генетическую связь с народной песней, частушкой, колыбельной:
я любила тебя долго
обожглася – не люблю...
А и живы все, да и не война –
седина в косе, а все одна-одна...
В детском саду мы распевали такую песенку: "Из чего же, из чего же сделаны наши девчонки?" Казанцева "сделана" из одиночества и любви. Причем – в этом ее уникальность – одного не может быть без другого: именно в одиночестве предощущение любви – самое сильное, необходимость ее – особенно острая, мечта о ней – красивая, как сказка, неотягощенная такими житейскими подробностями, как "сковородочки с носками".
Осуществленная мечта часто приносит разочарование. Проверив это на практике, и не однажды, Казанцева выбрала удивительный способ защиты от жизненных коллизий: она, с неутомимостью и усердием муравья, создает для себя свой особый, бесконфликтный мир. Создает из вещей эфемерных, почти нереальных: написанных стихов и сновидений, которые "лучше любого кино"; прочитанных книг – их содержание переживается искренне, как жизнь: "Месяц проплакала над стихами Цветаевой"; разговоров с друзьями по телефону: "По телефону можно быть королевой, даже если плохо выглядишь".
Этот мир умещается в ее однокомнатной квартире, и для нее он реален, как для ребенка реальна придуманная история. "Я пишу коротенькие сказки,//легкие, как сигаретный дым". В этих сказках она всегда – Белоснежка ("полюбила семерых огромных гномов"); всегда – Золушка ("ей бы в срок умереть, а она башмачок потеряла с ноги"); и всегда – в ожидании исполнения самых заветных желаний ("ой ты, рыбка золотая, сделай мне такую жизнь")...
На титуле подаренной книжки – автограф на память: "Будь таким, каким я тебя придумала".
В ее придуманном мире живут только принцы, принцессы и добрые волшебники – "и все друг друга любят"...
– Что такое счастье? – спросил я ее однажды с детской непосредственностью.
– Это – ожидание счастья.
Любовь – ожидание любви?
Если б было много сердца моего,
Я бы всех любила, всех до одного.
"Когда будешь умирать – поймешь, что любил все и всех", – сказала она мне однажды по телефону.
Неужели не раньше?
Впрочем, это уже не о той любви, когда "со своими мужиками можно делать, что хотишь". Есть ведь еще "Когда я пела для тебя", "Ветер чужой"...
Наверное, всякая попытка противопоставить "высокое" "низкому" – и не только по отношению к ее творчеству – чревата огрублением.
Есть странная, необъяснимая гармония Целого в том, что пишет Казанцева; и даже противоречия, которые, кажется, разрывают ее на части, каким-то удивительным образом способствуют созданию этой гармонии.
Может быть, жила –
а может, просто слухи.
То ли два крыла,
а то ли просто руки
к небу подняла,
но так и не взлетела:
может, не могла, –
а может, не хотела...
"Вижу сны, но не летаю,//как бескрылая овца"?
И все-таки – летает. В удивительном сне наяву, где все смешалось:
Я люблю мужчинам строить глазки...
И нет со мною Господа...
Я сварила на ужин вареники...
Только б любить одинокого Бога...
Летает, раскинув именно руки – не крылья, не оторвавшись от земли, а взяв с собой старенькое мамино платье, часы-ходики, зайца из "Детского мира".
И странный этот полет возмущает, удивляет, завораживает...
Мне ни за что не успокоиться,
пока не выпью все до дна.
Я так боюсь отстать от поезда,
я так боюсь отстать одна.
Я так боюсь остаться с сумкою
в транзитном зале без гроша,
я так боюсь остаться сукою
за три рубля у алкаша.
Я так боюсь чужого города,
где пьют, блюют и снова пьют...
Не бойся. Мы тебя любим.
НГ EX-LIBRIS
13.02.2003
Евгений Лесин
ПОЭТЫ И ЭТАЖИ
Концерт из детских, полудетских и крепленых стихотворений
Елена Казанцева.
Концерт (в двух отделениях): Стихотворения.
СП- б.: Вита Нова, 2002,158 с. (Варварская лира.)
Стихотворения бывают детские, полудетские и крепленые.
А бывают - стихи под гитару. Слушать их приятно, а читать чаще всего просто невозможно. Елена Казанцева тоже поет, поет хорошо, завоевывает какие-то там призы и считается известным бардом. Да только стихи она пишет первых трех сортов: детские, полудетские и крепленые. Но издана в бардовской серии, да и перед товарищами, наверное, неудобно, вот она и маскирует книгу стихов под сборник песен. И называется книжка «Концерт». И подзаголовок у нее: «В двух отделениях». И даже краткие вступления - типично концертные - предваряют почти каждое стихотворение.
Бесполезно. Сколько ни читай и ни пой с эстрады хорошие стихи, они не перестанут быть стихами. «Я не вымыла посуду. / Я и завтра мыть не буду. / К черту всякие дела! / Умерла - так умерла». Это, если следовать выбранной терминологии, скорее всего - полудетское. А вот, к примеру, детское: «У меня замерзли ноги, / я их- кошке под живот. / Были б кошки недотроги, / что 6 с ногами было? Вот!».
Второй ряд русской поэзии -Лебядкин, Хармс, Олейников, Глазков, Холин, Григорьев, список можно длить очень долго. Вот только женских имен в нем нет. Женщины-поэты попадают или в мейнстрим, к главной кормушке русской поэзии, где Ахматова и Цветаева, или уж в ряд третий или четвертый, а то и в пятый - к «несправедливо забытым».
А ведь упомянутый второй ряд - и так самый лучший. А уж быть там единственной (или почти единственной) женщиной и вовсе что-то запредельное. И дело тут не в так называемом юморе, тотальной иронии, дело в отношении к мейнстриму и читателю. Мейнстрим - для антологий, для филологов, для памятников и премий, но не для человека. Только по-настоящему гениальных авторов из мейн-стрима - уровня в самом деле Ахматовой или Пушкина -можно читать для себя, для личного пользования. С пользой для здоровья и душевного равновесия. «Мне любить все равно кого - / каждый смертный любви достоин. / Я бы выбрала одного, / но один для меня - не воин». А это уже, как нетрудно догадаться, крепленое. Насчет авторской песни. Она тоже формирует правильное отношение к великой русской поэзии. Скучное слушать не будут. Но вот чтобы было и не скучно, и по-настоящему хорошо - это уже удел немногих. И тут уже не до шуток. «Не хватит сил, и я с балкона / однажды прыгну навсегда, / чтобы с ночного небосклона / в меня не целилась звезда / и не пугала дальним светом, / быть может, мертвая уже... / Я б не хотела: быть поэтом / и жить на первом этаже». Поэты никогда не живут на первом этаже. Потому что, даже если они вывалятся случайно из окошка полу-подвала, все равно - разобьются. Или полетят, что в принципе одно и то же, ибо любой полет сами знаете чем заканчивается. А вообще-то поэты обычно живут на предпоследнем этаже. Чтобы всех видеть (эпическая поэзия), но и чтобы соседи сверху могли время от времени заливать (лирика). Впрочем, хороший поэт - он на любом этаже поэт. Даже на втором.
Кстати, в серии «Варварская лира», где напечатана Казанцева, вышло уже немало книжек бардов, в том числе бардов довольно известных. Но бардов ведь не то что читать, их и слушать-то не всегда хочется, а Казанцева - случай особый.
* * *
Люблю итальянцев — они как грузины:
горячая кровь и сухое вино.
Люблю итальянские апельсины
и не итальянские — все равно.
Люблю макароны с названьем «спагетти»,
и южное солнце, и солнечный юг.
Мне снятся мои итальянские дети,
и муж-итальянец,
и море вокруг…
Мне снятся Венеция и гондолы,
и яхта моя на приколе стоит,
и дети идут в итальянские школы,
и муж-итальянец, как море, шумит.
* * *
Я не хочу в Америку, я не хочу в Австралию,
а я хочу во Францию, а я хочу в Италию.
Любовь моя парижская и неаполитанская,
далекая и близкая, как песня итальянская,
как улочка французская, туристами забытая…
Бутылочка нерусская, на родине распитая.
О, Рим, Париж, Неаполь и Марсель!
Купи мне, папа, эту карусель,
чтоб я каталась с ночи до утра:
Неаполь, Рим, Париж, et cetera.
Не надо мне в Японию, в Германию и в Данию,
а надо мне во Францию на первое свидание.
Зовет меня Италия, - мечта моя под парусом.
Что мне дорога дальняя с моим советским паспортом!
О, Рим, Париж, Неаполь и Марсель!
Купи мне, папа, эту карусель,
чтоб я каталась с ночи до утра:
Неаполь, Рим, Париж, et cetera.
* * *
Стоят на книжной полочке
Гомер, Овидий, Пушкин.
Толстой, Шекспир и Лермонтов,
Есенин и Кольцов.
И я стою на полочке,
и мне совсем не скучно
среди моих задумчивых
талантливых отцов.
Стою себе на полочке, -
сто двадцать экземпляров.
Мне ничего не хочется,
я просто так стою.
А если вдруг захочется, -
возьму свою гитару,
припомню строчку первую
и песню запою.
И Жань-Поль Сартр поморщится,
а Бродский скажет: "Дура!"
А Александр Сергеевич
помашет мне рукой.
Прости меня, любимая
моя литература:
такой уж уродилась я,
знать, и помру такой.
* * *
Закрой глаза, увидишь сон:
спускаясь медленно по трапу,
идет красавец Михельсон,
рукой придерживая шляпу,
ногой ступая на ступень
очередную, ниже, ниже…
Уже на землю пала тень
от Михельсона из Парижа.
Он побывал и там и сям,
и вот вернулся, елы-палы.
Но перед ним Россия вся
на два колена не упала.
Она спросила: "Блудный сын,
мерзавец, ты ль надежда наша?"
И улыбнулся исполин,
и молвил басом: "Я, мамаша!
Я видел мир, я видел блеск
реклам буржуйской кока-колы,
но мне милее русский лес,
и наш Кавказ, и наши горы.
Я эту шляпу подарю
поэту Диме, пусть гордится,
А сам над бездной воспарю:
я Михельсон, большая птица!"
* * *
Так всё хорошо и так прекрасно!
Лучше не бывает, это ж ясно.
Хоть закрой глаза, а хоть открой, -
счастье, как пчелиный сладкий рой,
Всё жужжит, жужжит и терпкий мёд
в деревянной ложке подаёт.
Счастье на губах и на щеках,
каждый выдох счастьем пропах.
Поцелуй медовый - не вода,
радость от пчелиного труда.
И настолько сладостно душе,
что чего-то хочется уже.
Понимаешь вдруг, в конце концов:
хочется солёных огурцов!
* * *
Как я тебя любила
первые две недели.
В доме отгородила
место для колыбели.
К стенке гвоздём прибила
старенькую афишу,
и по ночам ходила
с кошкой гулять на крышу.
А по утру от старта
я отказалась – нет уж!
Я не люблю стандарты
и ненавижу ретушь.
Столько вокруг любовей –
каждая мне знакома.
Я бы жила с тобою,
но не в Москве, а дома.
* * *
Когда-нибудь я зарифмую твой голос,
улыбку, походку, и ночи без сна.
И снова куплю два билета на поезд,
куплю два билета - уеду одна.
И встретит меня моя мама родная,
и спросит: «Ну, как провела выходной?»
А я не отвечу, я просто не знаю,
я просто не знаю, что было со мной.
Родится мой стих в ожидании чуда,
а чудо мое не приедет опять.
Мне мама подарит на счастье посуду,
но этого счастья ему не понять.