|
Даниил Гранин
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
|
Год издания: 2008
ISBN: 978-5-93898-192-8
Страниц: 592
Тираж: 3000 экз.
Тираж закончился
|
О КНИГЕ
- Иллюстрации В. Бабанова, А. Кабанина, Г. Лавренко, К. Ли, В. Мишина, Г. А. В. Траугот, О. Яхнина
Данное издание — наиболее полное cобрание сочинений, подготовленное к юбилею классика современной русской литературы Даниила Александровича Гранина. В него включены знаковые для пятидесятых-шестидесятых годов романы «Искатели» и «Иду на грозу», романы «Картина», «Бегство в Россию», «Вечера с Петром Великим», знаменитые повести «Эта странная жизнь» и «Зубр», рассказы о войне, повести «Наш комбат», «Однофамилец», «Кто-то должен», «Примечания к путеводителю», «Обратный билет», эссе «Два лика», «Священный дар», «Тринадцать ступенек», «Чужой дневник» и «Страх», книга «Изменчивые тени», публицистика... Словом, лучшие страницы русской прозы второй половины XX — начала XXI века. Ряд произведений дан в новых авторских редакциях. Над cобранием сочинений работали известные художники-графики Санкт-Петербурга: В. Бабанов, Р. Доминов, А. Кабанин, Г. Лавренко, Клим Ли, В. Мишин, Г. А. В. Траугот, О. Яхнин. Каждый том сопровожден кратким библиографическим указателем. В первый том cобрания сочинений Даниила Александровича Гранина вошли рассказы из цикла «Молодая война», рассказ «Дом на Фонтанке», повесть «Наш комбат», а также роман «Искатели». Том открывает предисловие известного литературного критика А. М. Туркова.
Даниил Гранин родился в 1919 году, и что только не вместилось в его жизнь! Первые послереволюционные десятилетия с еще не улегшейся бурей огромного социального переворота, началом новых ожесточенных политических баталий и «великим переломом» насильственной коллективизации. Романтика «планов... громадья» (Маяковский), грандиозных строек, освоения Арктики, знаменитых авиаперелетов — и поглотившая и искалечившая миллионы судеб пропасть ГУЛАГа... А потом — долгая страшная война, с которой пойдет новый отсчет событий, величайших утрат и героических подвигов, тяжких ошибок и даже преступлений, бесконечного непосильного напряжения народных сил, в конце концов обернувшегося социально-экономическим тупиком, «застоем» и ошеломительным крушением и распадом «союза нерушимого республик свободных».
«Чему, чему свидетели мы были!» — могли бы повторить пушкинские слова современники Гранина и он сам. Самая рань его детства прошла в провинции, будь то глухой лесной разъезд по соседству с деревушками, названия которых теперь «отзываются толчком в сердце», или живописный уездный городок Старая Русса, чьи черты будут любовно воспроизведены писателем в облике «крепостного, козьего, кружевного» Лыкова, где происходит действие романа «Картина». Вскоре перебравшийся с матерью в Ленинград, ставший как бы его второй родиной, Гранин, однако, впоследствии начнет все чаще и упорнее возвращаться по «узким шатким мосткам памяти» в первый край своего детства. «Неумолимое течение, что — хочешь не хочешь — отдаляет сына от отца, — размышляет герой „Картины“, — когда-то все же прибивает к отцовскому берегу...» Позже мы убедимся, что у Гранина подобное ощущение порождается не только возрастной «ностальгией» и памятью об отце, остававшемся в своем леспромхозе, а потом пребывавшем в ссылке, в Сибири. Случившееся с отцом не сказалось на светлом мировосприятии подростка. Герой рассказа «Дом на Фонтанке», размышляя об одногодках, тоже росших «в коммунальных квартирах, в очередях, среди шума примусов», скажет: «То, во что мы верили, было прекрасно, и еще больше то, как мы верили». Десятилетия спустя ровесник-поэт назовет друзей, уходивших на фронт, как писал Гранин, «ушастыми, стрижеными... в гимнастерках, в обмотках» и «отчаянно гордившимися» своей участью, — «золотыми ребятами сорок первого года» (С. Наровчатов). Гранин тоже ушел в Народное ополчение, «выхлопотав», чтобы с него, работавшего после окончания института на Кировском заводе, сняли «броню». Побывал в окружении, потом сначала видел из окопа, как «пожары день и ночь выедали» осажденный Ленинград, позже видел не менее ранящий сердце «бездымный силуэт» его, а изредка попадая туда, «безмолвные очереди у булочных, саночки с трупами», сидел, «прячась от ветра, в заснеженном трамвае, рядом с замерзшей женщиной...». В конце 1944 года Гранина демобилизовали: нужны были специалисты для восстановления израненной в блокаду энерго-системы. «До сих пор мне слышатся тревожные ночные звонки в диспетчерской, — говорится в одной его более поздней повести. — Аварийная машина мчалась к подстанции. Вылетел кабель. Его пробило где-то под землей. Вскрывали асфальт, копали траншеи, разыскивая место пробоя... От бомб и снарядов, даже упавших поодаль, изоляция трескалась, рано или поздно эти кабели пробивались... Следы блокады проступали неукоснительно. Для нас, кабельщиков, обстрел продолжался, разрывы неслышно раздавались под землей». С этой работой и с занимавшими Гранина еще до войны проблемами электротехники связано рождение первого романа «Искатели» (1954), принесшего автору литературную известность. «Весна в тот год, — сказано в книге, — наступала не под приветственный блеск солнца. Весна сражалась многотрудно, денно и нощно ковыряясь в грязи, под хмурым небом, отступая перед ночными заморозками, отвоевывая каждый клочок земли». Здесь вольно или невольно отразилась и тогдашняя общественная атмосфера: шли первые годы «оттепели», но то и дело «подмораживало». Одного будущего гранинского героя, Любищева, осмелившегося выступить против всевластного Лысенко, ожидало изгнание из научного института; другого, былого «невозвращенца», генетика с мировым именем Тимофеева-Ресовского, вообще числили в преступниках; третью — Клавдию Вилор, с честью перенесшую все ужасы плена и тяжкие скитания после побега, а затем исключенную из партии, обелят лишь в 1956 году. На самого автора «Искателей» тоже ляжет тень, когда он напечатает рассказ «Собственное мнение» (1957), где молодой инженер с «заносчивым упорством» (по мнению начальства) критикует проект маститого академика, вступая в отчаянную борьбу не только со своим непосредственным руководителем, но и с инструктором горкома партии, обвинив его в «трупном равнодушии к живой мысли». Ольховский и в дальнейшем, если воспользоваться языком тогдашней печати, «проявил полную беспринципность (!), отказываясь признавать ложность своих взглядов», был ославлен и, как явствует из финала рассказа, уволен. «Что же вы, — укоризненно выговаривал Гранину Молотов на так называемой встрече с художественной интеллигенцией. — Это же против партии». Однако писатель тоже проявил вышеупомянутую «беспринципность». За Ольховским в его книгах последовали похожие герои, а один из персонажей прямо сказал, что ему (а главное — делу!) «нужны отчаянные, благоразумных и умеренных хватает, а отчаянных недобор». «Кто-то должен» красноречиво озаглавлена одна из следующих повестей Гранина, и название романа «Иду на грозу» (1962) тоже в первую очередь продиктовано не самой фабулой (попытки героев разгадать секрет этого явления), а стремлением главного героя книги, Крылова, противостоять туче демагогов и приспособленцев, прижившихся в науке. В их главаре Денисове угадывается Лысенко, заручившийся мощной поддержкой сначала Сталина, а затем Хрущева. Его широковещательные, обольщавшие немедленными поразительными результатами шарлатанские прожекты и прямое очковтирательство чрезвычайно дорого обошлись стране. В отличие от искусно лавирующих коллег, для которых наука — это главным образом средство для уютного и безопасного существования (а попросту сказать — кормушка!), любимые герои Гранина, «сочиненные» ли им Лобанов («Искатели»), Ольховский, Крылов или реальнейший Любищев («Эта странная жизнь», 1974), по ласково-усмешливому выражению писателя, обладают высокой инцидентоспособностью»: бесстрашно идут на грозу, покушаясь на общепризнанные авторитеты и принимая на себя все громы и молнии. «Таких было немного, но они были», — с гордостью говорит писатель в новой книге «Изменчивые тени» (2008), вспоминая поведение академиков Павлова, Капицы, Орбели, генетика И. А. Рапопорта, этого «дважды героя, сперва на фронте, а потом... в сражениях с Лысенко». Гранин откровенно любуется такими людьми, пусть даже нередко терпящими поражение, как Дан, уподобляемый загнанному оленю перед пулеметами («Иду на грозу»), или Лиденцов, как будто «обгорелый, обожженный и обугленный» своей борьбой за идеи, которыми десятилетия спустя станут восхищаться «Место для памятника»), а порой грубо отстраненными от дела, которым жили и горели, как Лосев в «Картине» (1980). В середине прошлого века были, как сказал поэт, «физики почете», и Гранину тоже «казалось, что успехи науки... преобразуют мир, судьбы человечества». «Прозревать я начал постепенно», — сказано писателем о разуверении в непогрешимости Сталина. Нелегко и не сразу далось и новое прозрение, которое он характеризует не как разочарование, а как «избавление от излишних надежд». В «Изменчивых тенях» есть очень жесткое определение «ахиллесовой пяты» предметов прежней любви: «На голых, холодных скалах точных наук никакой нравственности не вырастает. Там можно возводить такие же каменные замки и крепости завоевателей космоса или атомного ядра. Душе это ничего не даст, не прибавится счастья, доброты, не убавится зла. Прибавляются страхи войны и тоска от новых таинственных сил». Неслучайно санкционированный «свыше» и уныло повторявшийся в советской литературе конфликт новаторов с консерваторами у Гранина преображается совсем в иной: между честью и бесчестьем (говоря его словами), иной раз возникающий в душе одного (единственного человека, как в раннем рассказе «Вариант второй», а порой — между самими «новаторами». В романе «Иду на грозу» обаятельный, искрометный Тулин с его фейерверком идей и слов поначалу выглядит не только единомышленником Крылова, но и лидером затеваемого эксперимента. Однако когда Денисов вроде бы одерживает победу над Даном, Тулин идет к нему на поклон, а потом в нем самом проступает нечто «денисовское»: погоня за быстрым успехом любой ценой, пренебрежение фактами, входящими в противоречие с выдвигаемой теорией. Чем дальше, тем чаще привлекают Гранина те творческие личности, у кого талант соседствует с нравственной высотой, многосторонне проявляющейся и в их деятельности, и в отношении к миру и людям, и, наконец, в самооценке. Почему книга о Николае Владимировиче Тимофееве(Ресовском названа «Зубр»? Из(за мощи его тела и ума, позволявшей «таранить» сложнейшие фортификационные сооружения, оберегающие тайны природы? Из-за неукротимого нрава, нередких яростных вспышек? Или потому, что и по возрасту, и по масштабу был одним из последних, «отмеченных шрамами всех событий экземпляров» когорты самых блистательных ученых века? В самом деле, подумать только: любимый ученик знаменитого биолога Кольцова, увлеченный собеседник Вернадского, друживший с Николаем Вавиловым и «Нильсушкой» Бором, знавший Эйнштейна, Планка, Гейзенберга, Шредингера, Борна, Винера и вообще пришедший в науку, по словам писателя (явно «заразившегося» от своего героя меткой язвительностью определений!), в то «райское время, когда все ходили нагишом, не прикрываясь дипломами и званиями». Сильно недолюбливавший Зубра коллега всячески отговаривал Гранина браться за эту книгу: «Еще один великий ученый. Сколько их уже изобразили! Чему эти образы научили людей? Ничему. Потому что пример баловня судьбы ничему не может научить». Насчет «баловня» сказано, пожалуй, опрометчиво, хотя, как говорится, известные основания были. Гранин и сам дивится тому, что «судьба заботливо выручала его (Тимофеева. — А. Т.) из отчаянных положений, оттаскивала за волосы, за шиворот от самого края», начиная с целой серии фантастических переделок, в какие попадал он в сумятице Гражданской войны. А вот научить его пример может многих и многому и отнюдь не только в собственно научной сфере. Разумеется, в ней-то воздействие Тимофеева-Ресовского было особенно заметно, и вполне объяснимо, почему, когда сослуживцы «начинали говорить о Зубре, во всех них что-то светилось». Ученые спорили: «Кто Зубр — открыватель или пониматель? То есть тот, кто нашел, или тот, кто первый понял и объяснил?» Большинство полагало, что скорее — «пониматель». Обладал он еще одним важным для науки (да и только ли для нее!) качеством: был собирателем людей. Он притягивал к себе отовсюду — часто из других областей знания, заражал извержением идей, напрашивался на возражения, оттачивал на них аргументацию или же, представьте, уступал: «...доблесть не в том, чтобы доказать преимущества своей идеи, — гласило одно из его „еретических“ убеждений, — а в том, чтобы отказаться от своих заблуждений, позволить себя опровергнуть, сдаться истине. Это бывает горько, но это единственная возможность остаться в строю». Подобные принципы ложились не просто в основу тех или иных исследований, к которым был причастен Зубр, но определяли саму атмосферу группировавшихся вокруг него научных содружеств и формировали гражданский облик входивших туда людей. И как же это было важно, поскольку происходило в ту самую пору, когда, по гранинскому выражению, «молодежь имела перед собой поучительный пример приспособления», когда иные, упрямо или трусливо закрывая глаза на факты, «не за мечая» подтасовок и фальсификаций, шли в гору, «обрастали» званиями, наградами, должностями! Наверное, тогда кличка «Зубр» заметно отдавала горечью, вызывая мысль о «вымирании» людей подобного типа, «старомодно» веривших, что наука стоит на трех китах — таланте, порядочности и трудолюбии. Невозможно переоценить роль таких, мало сказать, ученых, но прежде всего л и ч н о с т е й в пору всех гроз и погромов, которым в минувшем веке подвергалась отечественная наука, когда временами казалось, что близка к осуществлению бредовая мечта одного щедринского персонажа о том, чтобы некоторые науки «временно прекращать, а ежели не заметит раскаяния, то отменять навсегда» (вспомним злоключения генетики и кибернетики). «Общественное мнение, — пишет Гранин о той поре, — заменяли отдельные ученые, в которых счастливо сочетался нравственный и научный авторитет». И специально о Тимофееве-Ресовском: «Он не боролся за свои убеждения, он просто следовал им в любых условиях. У не го выходило, что всегда можно быть самим собой». И на своих, притягивавших массу участников семинарах, и — да простится мне невеселый каламбур! — на семи нарах (кабы не больше), уготованных «невозвращенцу», работавшему с середины 20-х го годов в Германии, и в сверхсекретных институтах и лабораториях, куда его, спохватясь, водворили — на первых порах все еще на «правах» зэка. В чеховской «Скучной истории» старый профессор мечтал, чтобы в русской литературе были созданы «целые эпопеи, сказания и жития» об ученых. Конечно, «житие» Зубра далеко не соответствует привычным представлениям об этом жанре. Зубр не только нередко «срывался с пьедестала», по гранинскому выражению, из-за трудного характера. Он как будто сам озорно подрывал этот пьедестал всем стилем поведения в жизни и науке, провозглашая, что «нельзя относиться всерьез к своей персоне» и что вообще «серьезному развитию серьезных наук лучше всего способствует легкомыслие и некоторая издевка». Так и герой другого гранинского «жития», разносторонний ученый («не то биолог, не то математик», — недоумевали коллеги) Александр Александрович Любищев посмеивался над собственной усидчивостью и самозабвенным трудолюбием, утверждая, что он относится к тем, кого надо фотографировать не с лица, а... с зада, и в то же время уверял: «Люблю трепаться и валять дурака» (а в доказательство напоминал, что и мать его «урожденная Болтушкина»). Величайшая целеустремленность, толкавшая к педантическому учету ежедневно затрачиваемых часов, парадоксально и прекрасно сочеталась у Любищева не только с прямо-таки возрожденческим размахом интересов и познаний, но и со все более частыми «отвлечениями» в сторону. «Возможность помочь делала его нерасчетливым», как рассказывает писатель, — шла ли речь о консультациях множеству коллег и даже вовсе незнакомых людей или о том, чтобы ввязаться в длительную и далеко не безопасную тяжбу с целым государственным учреждением, когда ученый математически доказал, что опасность от насекомых-вредителей во много раз преувеличена, а равно и численность чиновников и суммы, затрачиваемые на химическую обработку огромных площадей зерновых культур. В результате Любищев едва сам во вредители не попал (дело-то в 1937 году было!) и ученой степени доктора наук не лишился. Десять лет спустя, после печально известной сессии ВАСХНИЛ 1948 года, он испытал новую «проработку», но, как с явственной любовной улыбкой пишет Гранин, «тупо и упрямо... стоял на своем» (ах уж эта знакомая нам беспринципность»!) и вскоре сел за работу «О монополии Лысенко в биологии». «Рукопись свою, несмотря на уход из института, довел до конца, — читаем далее. — Рассуждая логически, он не сумел бы доказать, что работа эта стоила всех неприятностей, стоила того, чтобы отвлечься от основной своей работы... Разве что — совесть, гражданская совесть». Такой вот «педант», дорожащий каждой своей минутой... Среди тех прозрений зрелого Гранина, о которых уже упоминалось, был и новый взгляд на мир, на природу. Ажурные высоковольтные опоры казались нам красивей, чем сосны и березы, — вспоминает молодость герой-рассказчик автобиографической повести „Обратный билет“ (1976). — ...Реки надо было — покорять, обуздать, усмирять, запрячь. У реки, у леса был одинединственный смысл: служить человеку. Ни о каком другом смысле мы не догадывались, в расчет не брали». Название повести знаменательно: она о поездке в край детства и о связанных с этим впечатлениях, воспоминаниях, размышлениях. «Отцовский берег» (вспомним выражение из «Картины») предстает здесь не только и, может быть, даже не столько в сугубо личном плане, сколько в образе иного, чем только что продемонстрированное выше, отношения к природе, стоявшего за давними «слабыми, робкими попытками отца приохотить... к лесному делу» и сына. «Понимать все живое, осознать наше родство со всем живым, с зябликом, с волком, с ольхой. Понимать — значит любить» — так формулирует это спутник, собеседник, а то и оппонент рассказчика Андриан и предлагает свое понимание пресловутого прогресса, который должен заполнить «ту пропасть между природой и человеком», какую он прежде создавал. Вскоре к «берегу» потянется «крепкий хозяйственник», городской голова Лосев, которому тоже «пришла пора послушать отца», непризнанного «бедного мечтателя», — как оказалось, стремившегося «не насильничая войти в честный союз и дружбу со всеми предметами природы». Возвращаясь к теме нравственной стойкости, высоты человеческого духа, надо сказать, что она всецело определила пафос знаменитой «Блокадной книги», написанной Граниным в соавторстве с Алесем Адамовичем. Разумеется, в ней не могло не быть самой страшной и жестокой правды о том, как голод, холод и повседневные бытовые лишения калечили не только тела, но и души в осажденном городе, от которого, казалось, отлетало дыхание (вспомним про его «бездымный силуэт»!), о безумии истощенных людей, толкавшем на жестокость и преступления, о нередких проявлениях человеческой низости, алчности, лютого равнодушия к чужим горестям и страданиям (авторы не могли только сказать тогда о, быть может, самом позорном в этом отношении — благополучнейшем по всем статьям быте в умиравшем от голода Ленинграде партийных верхов во главе со Ждановым). Но наиболее потрясающие и трогающие сердце страницы книги — об «отчаянной борьбе... души за то, чтобы сохранить себя, не поддаться, устоять», роднящей между собой столь разных людей, как прикованный к инвалидному креслу ученый Князев, находящий в себе силы вести летопись происходящего, совестливейший школьник Юра Рябинкин, доверяющий дневнику боль за все свои вынужденные голодом срывы и проступки, Мария Ивановна Дмитриева, начальник группы самозащиты ЖАКТа (забытое ныне сокращенное название жилищной конторы), метавшаяся по своим «объектам», домам, которые и тридцать с лишним лет спустя помнила не только по номерам — по судьбам жильцов, вырученных ею или, увы, трагически погибших («А вот еще случай, улица Швецова, пятьдесят шесть, по-моему...»), — и матери, матери, матери, совершавшие ради спасения детей просто невозможное, о чем и читать-то больно («Я тогда, чтобы она могла уснуть, давала сосать ей свою кровь... прокалывала иглой руку повыше локтя и прикладывала дочку к этому месту»). Поистине, как говорится в книге, «тут и „бездна“, тут и „небо“ души человеческой — все одновременно». Хотя Гранин весьма критичен к себе, считая, что сам хороший пример долголетнего усвоения предписывавшихся «свыше» истин — «прожил двадцать с лишним лет оболваненным, дурнем, соучастником системы лжи, самообмана», — однако, когда совершился крутой исторический перелом, он был из тех, кому не было нужды что-либо из ранее написанного переправлять или даже жирно вычеркивать (беспощадное «расставание» с произведениями, которые счел художественно беспомощными, — иное дело!). Более того, с исчезновением цензуры писатель воспользовался возможностью досказать многое, ранее по необходимости остававшееся «за кадром» в повествованиях об общественном «климате» недавних лет, тяжко сказывавшемся на судьбах подлинных творцов и искателей, к которым Гранин всегда тяготел. Роман «Бегство в Россию» (1994) начинается с описания го ловокружительных событий в жизни американских ученых Джо Берта и Андреа Картоса, коммунистов и близких друзей четы Розенбергов, которая оказалась в центре грандиозного политического скандала. Преследуемые в эпоху маккартизма за свои убеждения, Джо и Андреа эмигрировали и после немалых осложнений в конце концов очутились в Советском Союзе. Хеппи-энд? В любом «шпионском» романе здесь поставили бы победную точку, и напереживавшийся за героев читатель облегченно вздохнул бы и поставил книгу на полочку с детективами. Ан для Гранина и его персонажей главное только начинается! Беглецы полны иллюзий. Джо, например, попав в мир своей мечты, намерен соединить прославленную американскую деловитость с русским «революционным размахом». Обнаружив явственное отставание советской науки в ряде важнейших, перспективнейших областей, они с Андреа бьют тревогу, обивают пороги начальства со своими предложениями и... оказываются в острейшем конфликте с идеолухами, то бишь идеологами, блюдущими догмы, твердо знающими, что кибернетика — все еще одиозная наука, и т. д. и т. п. Настораживает уже сам стиль, который водворяют «пришельцы» в своих лабораториях, бесконечно далекий от казенщины и формальностей вроде неукоснительного соблюдения «трудовой дисциплины», отсиживания «от сих до сих». Джо и Андреа добиваются первых успехов в конструировании ЭВМ, однако их начинания сплошь и рядом наталкиваются на подозрительность, бюрократические рогатки, пренебрежение к тому, что не прямо обслуживает нужды военных («Только туда надо мысль направлять», — внушает Джо крупный чиновник), на неусыпную бдительность по «национальному вопросу» («Слишком много у тебя этих, с пятым пунктом», — слышит Андреа в райкоме, куда, к его досаде, предписано неукоснительно являться: «Чем чаще ходишь в райком, тем выше престиж организации»). «Когда-нибудь вы вернетесь домой, — печально пророчит академик Лигошин, замечательный, но наглухо засекреченный и никому в мире не известный ученый (это случится и с главными героями книги), — я уверен в нашей системе. Она вас до ведет». И действительно, доводит до прямых конфликтов и пресловутых «оргвыводов»: неуступчивого Андреа спрова живают в третьестепенный провинциальный институт. Дело кончается смертью этого «Моцарта микроэлектроники», как назвал его один из преданных сотрудников, самоубийством его жены и горестной неприкаянностью Джо. Следующий роман писателя «Вечера с Петром Великим» (2000) нисколько не сродни вызванной некоторыми тенденциями нашей эпохи изобильной литературе о былых российских монархах, при чтении которой нет-нет да и припомнится ликование незабвенных щедринских глуповцев, которые едва ли не о каждом из градоначальников «потрясали воздух восклицаниями: батюшка-то наш! красавчик-то наш! умница-то наш!». У Гранина никаких иллюзий насчет самодержавной формы правления нет. В его статьях и выступлениях прямо высказано: «...Все разговоры о том, что нам необходим монархизм, антиисторичны; России незачем туда возвращаться; ничего хорошего нас там не ждет, это напрасные надежды. России нужен общечеловеческий опыт нормального демократического цивилизованного существования...» У новой книги есть предыстория. К образу Петра автор впервые обратился много лет назад в очерке «Два лика» (1968), гдеб азмышлял о двух ликах императора: творце — и самодержце, и указы, по слову Пушкина, «нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом». Говорили, что романный замысел возник у Гранина еще в чале 1980- годов, но вполне закономерно, что решительный поворот к его осуществлению произошел в более позднюю пору. «На мой взгляд, Петр — это фигура, нужная для сомнений вопросов, которые мы задаем своему времени и самим себе», — сказал писатель на одном из обсуждений книги, вызвавшей живейший интерес множества читателей, которые по достоинству оценили стремление автора на новом историческом перевале заново осмыслить прошлое и его «подсказки» настоящему. О ярчайшем из русских царей в романе судят-рядят пятеро наших современников, в целом образующие как бы некий социальный срез общества: «чиновная шишка», по всему видать, прошлых лет; шофер-дальнобойщик; «не то актер, не то художник»; профессор-энтомолог; учитель. Их размышления о характере и ходе петровских реформ весьма примечательны по остроте и злободневности. Герои с горячностью обсуждают драматическую борьбу могущественного, казалось бы, владыки со всепронизывающей коррупцией и казнокрадством, а также негодуют на его преемников, при которых «наука скиталась в жалких рубищах, осиротелая, никому не нужная». («После перестройки решили, что наука не актуальна. Наука не приносит быстрого дохода, не пригодна для наживы, значит, не нужна... Наука стала непопулярной», — «аукается» этому недавнее гранинское интервью!) «Исторический» роман-размышление находится в одном ряду с гранинской публицистикой последнего времени, посвященной «мучительным вопросам бытия», если воспользоваться названием одного из интервью, и прямо и откровенно заявляющей с о б с т в е н н о е мнение автора. Вокруг заметно прибывало полку тех, кто, на диво торопливо, как сказано в давних стихах, «сжег все, чему поклонялся, поклонился всему, что сжигал». В литературе поредело «веселое содружество» былых фронтовиков, некогда, в конце сороковых годов, приветившее и тогдашнего дебютанта Гранина. А один из них, Михаил Дудин, горестно проронил, уходя: И ворон простер над пространством крыла. И — ни огонька в утешенье. Была ли победа? Была да сплыла! Осталось одно пораженье. И нет половины России. И нет Великой и дерзкой отваги. И мрачен холодный и мутный рассвет. И выцвели гордые флаги. Гранин сам как-то обмолвился: «Я себя чувствую чужим. Я начал чувствовать себя чужим в этом городе, в литературе» (однако тут же добавил: «Но для себя я решил: чужой — это интересно. ...Другой опыт»). Писатель, действительно многому чужой в нашей современности, когда, как жестко говорится в его статьях и выступлениях, «никто не уважает честность», у общества «одна идея — обогащайтесь кто как может», когда существует «ненормальное соседство дворцов (нуворишей. — А. Т.) и бараков» и «нет во власти людей, болеющих за Россию», когда «гражданская жизнь прекратилась и интеллигенции как общественной функции не стало». Однако не странный ли это «чужой», страстно говорящий: «Хочу трезво видеть все то ужасное, горькое, отчаянное, что творится с нашей страной. Но я хочу видеть и те возможности, которые есть, существуют, пробиваются к нам, несмотря ни на что». «Чужой», который горячо вступается, слыша, как залихватски поносят сделанное народом в «советские» десятилетия, и напоминает, что еще недавно подобным же образом клеймили чуть ли не все, что было до революции? И в высшей степени характерно, что недавний сборник публицистики он открывает мемуарным очерком, где о товарище по ополчению говорится, без боязни показаться «немодным»: «Он... до конца, до последних дней своих оставался комиссаром в самом лучшем смысле этого слова...» В незабвенном «Василии Теркине» сказано: «Свой?» — бойцы между собой, — «Свой!» — переглянулись. Своим и остается Даниил Гранин для множества старых и новых читателей.
Андрей Турков
Даниил Гранин
Собрание сочинений в восьми томах
Том 1
Предисловие А. Турков
Автобиография
Война вблизи и издали Рассказы, повесть
Молодая война
Смерть интенданта
Молоко на траве
Солдат на КП
Пленные
Дом на Фонтанке
Наш комбат
Искатели Роман
Том 2
Иду на грозу Роман
Однофамилец Повесть
Том 3
Примечания к путеводителю Повести
Примечания к путеводителю
Прекрасная Ута
Месяц вверх ногами
Сад камней
Место для памятника
Рассказ, повести
Место для памятника
Кто-то должен
Дождь в чужом городе
Том 4
О гениях Повести, эссе
Размышления перед портретом, которого нет
Повесть об одном ученом и одном императоре
Эта странная жизнь
Как работать гением
Зубр
Повесть
Том 5
Обратный билет
Рассказы, повесть
До поезда оставалось два часа
Обратный билет
Ты взвешен на весах...
Картина
Роман
Ленинградский каталог
Ленинградский каталог
Питерские сантименты
Том 6
Бегство в Россию Роман
Священный дар Эссе
Два лика Священный дар Отец и дочь Поиски Пушкина Завещание Пушкина Вблизи престола Тринадцать ступенек Герой, которого он любил… Два рассказа (И. Бунин и А.Чехов)
Том 7
Вечера с Петром Великим Роман
Потерянное милосердие Эссе, публицистика
Страх
Потерянное милосердие
Том 8
Чужой дневник Блокадная книга без цензуры и ретуши Запретная глава Чужой дневник
Изменчивые тени Мемуарная проза
НУМЕРОВАННОЕ ИЗДАНИЕ
|