27
— О, Марина! Я тогда так испугалась! Так потом плакала… Когда
я вас увидела, услышала, так сразу, так безумно полюбила, я поня-
ла, что вас нельзя не полюбить безумно, — я сама вас так полюбила
сразу…
— А он не полюбил.
— Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я вас люблю.
А его я презираю — за то, что не любит вас — на коленях.
— Сонечка! А вы заметили, как у меня тогда лицо пылало?
— Пылало? Нет. Я еще подумала: какой нежный румянец…
— Значит, внутри пылало, а я боялась — всю сцену — весь театр —
всю Москву сожгу. Я тогда думала — из-за него, что ему — его —
себя, себя к нему — читаю — перед всеми — в первый раз. Теперь я
поняла: оно навстречу вам пылало, Сонечка… Ни меня, ни вас.
А любовь все-таки вышла. Наша.
Это был мой последний румянец, в декабре 1918 года. Вся Сонеч
ка — мой последний румянец. С тех приблизительно пор у меня на-
чался тот цвет — нецвет — лица, с которым мало вероятия, что уже
когда-нибудь расстанусь — до последнего нецвета.
Пылание ли ей навстречу? Отсвет ли ее короткого бессменного
пожара?
…Я счастлива, что мой последний румянец пришелся на
Сонечку.
______
— Сонечка, откуда — при вашей безумной жизни — не спите, не
едите, плачете, любите — у вас этот румянец?
— О, Марина! Да ведь это же — из последних сил!
______
Тут-то и оправдывается первая часть моего эпиграфа:
Elle tait p le — et pourtant rose
*
.
*
Она была бледной — и все-таки розовой (фр.).