30
льется прохлада. Кроме того, здесь умывальник. Из спальни перено-
сится циновка. Он гол до пояса, в трикотажных кальсонах, застегну-
тых на одну пуговицу посредине живота. Голубой и розовый мир ком-
наты ходит кругом в перламутровом объективе пуговицы. Когда он
ложится на циновку спиной и начинает поднимать поочередно ноги,
пуговица не выдерживает. Открывается пах. Пах его великолепен.
Нежная подпалина. Заповедный уголок. Пах производителя. Вот та-
кой же замшевой матовости пах видел я у антилопы-самца. Девушек,
секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные
токи от одного его взгляда.
Он моется, как мальчик, дудит, приплясывает, фыркает, испуска-
ет вопли. Воду он захватывает пригоршнями и, не донося до подмы-
шек, расшлепывает по циновке. Вода на соломе рассыпается полны-
ми, чистыми каплями. Пена, падая в таз, закипает, как блин. Иногда
мыло ослепляет его, — он, чертыхаясь, раздирает большими пальца-
ми веки. Полощет горло он с клекотом. Под балконом останавливают-
ся люди и задирают головы.
Розовейшее, тишайшее утро. Весна в разгаре. На всех подоконни-
ках стоят цветочные ящики. Сквозь щели их просачивается киноварь
очередного цветения.
(Меня не любят вещи. Мебель норовит подставить мне ножку.
Какой-то лакированный угол однажды буквально укусил меня.
С одеялом у меня всегда сложные взаимоотношения. Суп, поданный
мне, никогда не остывает. Если какая-нибудь дрянь — монета или
запонка — падает со стола, то обычно закатывается она под трудно
отодвигаемую мебель. Я ползаю по полу и, поднимая голову, вижу,
как буфет смеется.)
Синие лямки подтяжек висят по бокам. Он идет в спальню, нахо-
дит на стуле пенсне, надевает его перед зеркалом и возвращается
в мою комнату. Здесь, стоя посредине, он поднимает лямки подтя-
жек, обе разом, таким движением, точно взваливает на плечи кладь.
Со мной не говорит он ни слова. Я притворяюсь спящим. В металли-
ческих пластинках подтяжек солнце концентрируется двумя жгучи-
ми пучками. (Вещи его любят.)