30
            
            
              Стрельна. Это, собственно, в черте города. Партия поставила вопрос
            
            
              о баррикадных боях, в Доме радио создан отряд, где Яшка комис-
            
            
              сар, для защиты их улицы.
            
            
              Аж руки опускаются от немого удивления, — да как же допусти-
            
            
              ли до всего этого… (На большой высоте <идут> чьи-то самолеты.)
            
            
              Организм защищается безумно: просто не могу думать, что город
            
            
              будет взят, что убьют Колю, Юрку, Яшку, что я не буду приходить
            
            
              в радио, радоваться Юре и малейшим знакам его внимания, сердить-
            
            
              ся, что он медлит (не потому ли, что в хороших отношениях с Колей,
            
            
              или просто не влюблен ничуть?), что не будет, вдруг не будет всей
            
            
              этой жизни. Настолько не верю в иное, что даже последние дни спо-
            
            
              койна: «Вздор, ничего не случится».
            
            
              Но это самозащита организма, — я знаю.
            
            
              Кольцо вокруг Ленинграда почти неудержимо сжимается.
            
            
              Мы уже счастливы, что их от Пулкова чуть-чуть отогнали. О, бед-
            
            
              ные мы, бедные. Да еще эта ориентировка на уличные бои, — да ведь
            
            
              это же преступление, это напрасная кровь, этим ничего уже нельзя
            
            
              будет изменить. Да и драться-то люди не будут, кроме отдельных
            
            
              безумцев, самоубийц.
            
            
              Кажется, трагедия Ленинграда (залпы зениток, не сойти ли
            
            
              вниз — это рядом, над головой немец) приближается к финалу.
            
            
              Сегодня Коля закопает эти мои дневники. Все-таки в них много
            
            
              правды, несмотря на их ничтожность и мелкость. Если выживу —
            
            
              пригодятся, чтоб написать всю правду. О беспредельной вере
            
            
              в теорию, о жертвах во имя ее осуществления, — казалось, что она
            
            
              осуществима. О том, как потом политика сожрала теорию, при-
            
            
              крываясь ее же знаменами, как шли годы немыслимой удушаю-
            
            
              щей лжи. (Зенитки палят, но слабо, самолеты идут на очень боль-
            
            
              шой высоте, — несомненно, прямо над моей головою. Не страшно
            
            
              ничуть. «В меня не попадет, почему именно в меня, зачем я им».)
            
            
              Да, страшной лжи, годы мучительнейшего раздвоения всех мыс-
            
            
              лящих людей, которые были верны теории, и видели, что на прак-
            
            
              тике, в политике — все наоборот, и не могли, абсолютно не могли
            
            
              выступить против политики, поедающей теорию, и молчали, и му-
            
            
              чились отчаянно, и голосовали за исключение людей, в чьей
            
            
              невиновности были убеждены, и лгали, лгали невольно, страшно,